Рослый лупоглазый Иисус нежно протягивал белые руки к пластмассовым детям под колпаком из плексигласа. Дети в разноцветных хитонах с густо выкрашенными пшеничными головами улыбались Христу теми электрическими улыбками, которыми улыбаются только посмертные маски и редкие виды игуан. Фрагменты алебастровых стоп Спасителя, любовно одетые художником в коричневые сандалии, блестели на солнце так ярко, что, казалось, дети вот-вот ослепнут, и, обезумев от мрака, пробьют прозрачную сферу и кинутся в благостных недовесенних прохожих. Но их одинаково правильно нарисованные глаза с жирными волнистыми радужками и черными каплями зрачков смотрели на Иисуса мертво и безупречно.
Гуго только что позавтракал ломтиком бородинского хлеба, двумя квашеными помидорами и глотком цикория. Расплатившись последней банкнотой из той худой голубоватой стопки, которую месяц назад получил в качестве аванса за ненаписанный роман, Гуго вышел из кафетерия и трижды обогнул площадь Назарея. Наконец, он остановился в той точке, где солнце висело прямо над куполом из плексигласа, Иисус был виден только со спины, а дети бликовали и растворялись в собственном пластмассовом сиянии. Гуго присел на зеленую скамейку и вынул из нагрудного кармана черный прорезиненный тубус. Тубус был роскошный: в его цилиндрической строгости, в его стройной лаконичности, в его бархатно-масляной черноте пульсировало такое мужественное благородство, такое эротическое спокойствие, что женщины, замечавшие тубус, невольно смотрели на Гуго, как на члена масонской ложи или монаха ордена Тамплиеров.
Гуго испытывал постоянное желание доставать шикарный предмет в людных местах и подолгу крутить его в пальцах, исподволь наблюдая за воспаленными взглядами проходящих мимо женщин. Гуго чудилось, будто он держит в руках самого Фрейда…. Но сегодня утренний городской поток выносил на тротуар - к подножью скамьи - только манекеноподобных мужчин в истерично выглаженных костюмах и подростков с пятнами фруктового мороженного на манишках. Толпа отцентровывала женщин, сжимая их в ручей внутри скучной сухопутной толпы. Гуго слышал звон этого ручья: дробь каблуков, тонкие голоса телефонов, щелканья пудрениц, но он не мог нырнуть глубже этих звуков, чтобы посмотреть в густо накрашенные оливковые глаза женщин. Он не видел их, они не видели его. Потенциал тубуса оставался невостребованным.
Прождав так более семи минут и осознав, что толпа не только не собирается выпускать ручей на обочину, но даже проводит противооползневые и берегоукрепительные работы, Гуго с большим сожалением, медленно и печально, отвинтил крышку тубуса и вынул из его бархатной утробы несколько свернутых в дуду листов. Эта были первые страницы нулевой главы романа. Гуго прикасался к рукописи впервые за несколько недель. Роман не шел. Он остановился на слове «декомпрессия». Гуго и сам не мог понять, как это сосущее слово очутилось вначале романа о фараоновой мыши – священном животном древних египтян. Этот зверь из рода мангустов назывался также ихневмоном и относился к семейству Виверровых, отряда Хищных.
Гуго со спазматической болью смотрел в тонкие, крупно исписанные листы, которые, находясь в тубусе, казались ему почти готовой книгой – грандиозной сагой о фараоновой мыши, в одиночку победившей полчище неряшливых крыс. Роман задумывался, как изысканнейшая пародия: в образе Предводителя крыс угадывался известный политический Деятель, а в крысиных мордах его приспешников проступали заразные портреты соратников Политика… В роли отважного сироты, жестокого, но простосердечного, прожорливого, но пушистого ихневмона выступал никто иной, как сам автор: сегодня - никому не знакомый писатель, завтра – воспитатель умов, гувернер стремлений, душеприказчик мечт.
Но все это было только в голове Гуго, на бумаге же пока не было ничего, кроме обрывочных и довольно расхристанных мыслей, замечаний, справок, рисунков.
Вначале Гуго думал написать эпопейный роман о полевой мыши – обыкновенной Apodemus agrarius. Сюжет наклевывался превосходный, несколько пафосный, но невероятно душевный: никому не приметная, отверженная, вечно гонимая, подстерегаемая котами и мышеловками, закомплексованная полевая мышь узнает о том, что алчный Мельник (он же – Деятель), пропитал ядом мешок с пшеницей, предназначенной для большой семьи доброго Пекаря. Мышь, жертвуя своей крохотной лабораторной жизнью, давясь, в одиночку сжирает отравленное зерно и тем самым спасает невинных детишек Пекаря (детишки символизируют весь многострадальный народ).
Перед смертью Пекарь находит агонизирующую Мышь у опустевшего мешка. Мышь в апокалипсическом просветлении обретает способность говорить человечьим голосом: она рассказывает Пекарю о злокозненных разработках Мельника. Пекарь конвульсирует в праведном гневе, обливается пенящимися слезами, в отчаянье прижимает к груди хладеющий комок героизма и…о чудо!...жаром сердца своего отпугивает саму Смерть – грозную, сталактитовую бабу…
Полёвку спасают, Мельника подвергают остракизму, Мышь селится в доме Пекаря на правах талисмана и члена семьи (без нее не принимают ни одного решения – будь то покупка алюминиевой кастрюли или составление завещания), а Гуго, Гуго, Гуго делается неприлично знаменитым – рецензенты корчатся в восторженных пароксизмах, большеглазые вдовы жадно глотают его роман в полуденных парках, мужчины отводят книге священное место в кожаных портфелях, умные, немного печальные глаза Гуго то и дело мелькают на экранах, хотя он – нет! о нет! – никогда не дает интервью, он загадочен и одинок, он пишет новый роман… Но предательский удар в то интимное, где у писателей располагается эпицентр вдохновения, был нанесен Гуго довольно увесистой книгой – словарем Даля - в тот самый момент, когда он почувствовал, что готов начать… На свою беду перед тем, как усесться за письменный стол, сработанный из пенистой белой березы, Гуго решил побольше узнать о полевых мышах.
О, лучше б он никогда не раскрывал этот подлый словарь! Горькие, жалкие, обрубленные, не поддающиеся расшифровке аббревиатуры.
«МЫШЬ ж. мыша арх. вор. гнус олон. касть твер. плюгавка, поганка пск. гадина, гад вост.» - вот, что прочел ошеломленный Гуго, открыв Даля. И весь его чертовски остроумный замысел, выстроенный ветвисто, словно пасьянс - все полетело к чертям, лопнуло, разбилось, налетев на острые, глупые, донельзя обидные, злые, убогие «арх», «вор», «гнус», «твер», «гад»…
Гуго опал, стух, зачеркнулся. Стол из березы медленно уплыл в закрытый океан безмолвия. Но Гуго не был бы Гуго, Гуго не был бы писателем, если б в самые черные минуты отчаяния его утомленный, но зоркий мозг не цеплялся за новую жизнь, новый вдох, новый сюжет.
«Фараонова мышь, переводн. Viverra Ichneumon, зверок в Египте, выедающий яйца крокодила.» - вот, что следовало строкой ниже после убийственных «плюгавка», «поганка», «гадина».
Роман был спасен, сюжет найден, но запал утрачен – вопреки ожиданиям черный прорезиненный тубус заключал в себе не дымящуюся от нетерпения рукопись, а всего несколько разрозненных записей печально скошенным почерком и три симптоматичных рисунка.
Зачем ты, Гуго, нарисовал эту землеройку, эту ондатру и этого бобра?! - спрашивал себя Гуго, сидя на зеленой скамье на площади
Назарея лицом к размякшей от солнца синтетической спине Иисуса, и не находил ответа.
- Вы, простите, кто? – строго сказал человек в синем вязаном костюме.
- Гуго. – ответил Гуго.
- Гюго? – переспросил человек.
- Гуго.
- Ego Hugo?
- Да, я Гуго.
- А я не Гюго.
- Да?
- Ну ладно.
Человек в вязаной костюме присел на скамейку рядом с Гуго. Толстые нитки липли к его долговязому жилистому телу. Солнце плавило их, превращая крупную вязку в вязкую шерстяную вязь.
- Связь. – сказал человек извинительно. Он достал наушник из шарообразного нашейного кармана и провалил его в широкое устье ушной раковины.
- Ало. – шепнул он и долго молчал, смешно шаркая башмаками.
Гуго подумал, что человек в костюме – сумасшедший, но он ошибался: Шерстяной слушал того, кого уронил на сыпучее дно своих барабанных перепонок, и вдруг ответил:
- Ты надоел. То ты заболел, то ты умер.
И мелко тряся жидковолосой головой, шерстяной человек извлек из себя наушник, пропитанный желтоватой серой, и снова обратился к Гуго.
- Я тут жду кое-кого. Непохоже.
- На что?
- На то, чтоб это были вы.
Гуго вздохнул.
- Это не я.
- Тогда незачем тут высиживать. Что у вас в тубусе? Бумаги?
- Рукопись.
- Лабораторная работа?
- Роман. Про мышь.
- Что же это все романы про мышей пишут!
- Кто - все?! – взвился Гуго.
- Да все! – раздраженно отмахнулся Шерстяной.
- Ну кто?!
- Да не знаю я! Прицепился со своими мышами…
- Я – писатель!
- Ну и что? А я бывший работник планетария. И еще непонятно, кто из нас ближе к Богу!
- Но я не о Боге, я о мышах…
- В том-то дело. Вы, писатели, ловите мышей тогда, когда могли бы поймать частицу …. Я вот недавно видел блаженную - она вела на веревке мангуста.
- Какого мангуста? – тревожным пунктиром выдохнул Гуго.
- Ихневмона. – просто сказал шерстяной человек.
- Как?...
Все что было в голове и горле Гуго – все те треугольные шершавые мысли взбулькнули в мутной его крови, и ясным осадком моментально легли на холодное дно.
- Вы посланы мне Богом. Чтоб я закончил роман. – тихо сказал Гуго. –. Будьте моим менеджером.
- Я так и знал. – огорченно заерзал Шерстяной человек.
- Нет, вы не понимаете! – бульбашками заклокотал Гуго. - Это знак! Я пишу роман о фараоновой мыши! Об ихневмоне! И то, что сейчас вы вдруг говорите мне о женщине, которая вела на веревке мангуста – это знак! Я никогда не слышал, чтобы кто-то в наших краях водил на поводке ихневмона! Через месяц я должен принести издателю книгу, он меня четвертует, он дал мне аванс, я был так возбужден, накачан вдохновеньем, напичкан идеями, но меня убил проклятый Даль, и в тубусе ничего, кроме иллюстраций моего бесплодия! О гниющие черновики! Я голоден, я бессонен, я понимаю, что ни за что не успею закончить роман в срок, у меня нет денег, я завтракал квашеными помидорами, у меня изжога, я сижу на скамейке и даже Иисус повернулся ко мне спиной и вдруг - вы в такую жару в шерстяном костюме, и говорите, что видели женщину, которая вела на поводке ихневмона!
- Я. Так. И. Знал. - повторно констатировал Шерстяной человек, поджав колбаской розовые губы, уплотнявшиеся к центру.
- Что?! Неужели вы откажетесь?!! – почти рыдая, выкрикнул Гуго.
- Я так и знал, что это вы. Жаль, что все-таки я не ошибся. О, Андромеда! Зачем я был счастлив! Я работал осветителем в древнем монастыре – включал звезды.
- В монастыре?... – расплывчато всхлипнул Гуго.
- Священники давно не читали там проповедей, это делали мы - планетаторы – так мы называли сами себя. Вместо псалмов, мы пели о созвездиях, показывали пастве планеты и туманности, построили первый Храм Космоса во Вселенной. В старый монастырь приходили поклониться новым мирам - мы никому не отказывали! При планетарии открыли агентство «Скорость света» - мы продавали участки на Юпитере, давали имена галактикам… Все шло замечательно. Но если б мы знали, что все эти годы кучка агрессивно настроенных священнослужителей изо дня в день ходила в спортзал и качала свои изможденные постами мышцы! Наконец, настал день, когда опухшие от анаболиков отцы явились в планетарий с бейсбольными битами и потребовали вернуть храм Господу! С его именем на устах они разбили нашу аппаратуру, содрали с небес звезды, уничтожили бесценную оптику! Они подкупили городские власти и здание с официальными почестями возвратили под юрисдикцию Церкви, а планетарий закрыли и предали анафеме. Я стал литературным агентом. Позор для оператора звезд! Ужасная работа.
- О, боже! – покрылся испариной восторга Гуго. Он не верил своей удаче. – Боже-Боже!
- Я ненавижу писателей. Они пишут про мышей, про червей, про уток, но никто не пишет о звездах!
- Но…
- Противно. Горько. Целый год я провозился с бездарем, измаравшем тысячу белых страниц на приключения студента-паталогоанатома, искавшего сыворотку правды во внутренностях покойников…
- Не-е-ет… - с больничным блеском в глазах простонал Гуго. - Вы литературный агент Вентепруунса?! Того самого Вентерпруунса, который получил скукеровскую премию за книгу «Сыворотка смертников»?! У меня… у меня нет слов… Знаковый роман… Много физиологизма, но язык…
- Дрянь. И ни слова о звездах. Он ныл и клялся мне, что если я смогу продать эту мазню, следующая книга будет о звездах. Я пристроил его зловонную хронику в крупное издательство, выбил незаслуженно высокий гонорар, умаслил секретаршу беспардонной литературной премии и в результате лицо Вентерпруунса стало мелькать на обложках толстых журналов. Его приняли в «Союз талантливых писателей»…
- А…- акнул Гуго.
- …его сделали ассоциированным членом академии «Тех, кто ни с кем не здоровается»..
- У… - укнул Гуго.
- … его пригласили на ночное ток-шоу «Как я стал великим» …
- О… - окнул Гуго.
- …и нигде никто не сказал Вентерпруунсу, что роман – ужасен и глуп, и что нет в нем ни слова о звездах!
- Но он же обещал, что следующая…
- Как бы не так! Неделю назад по наущению дирекции Ассоциированных Членов этот паскудник сел писать книгу о похождениях…
- Кого?! – шпионски поперхнулся Гуго.
- Неважно. Я разорвал контракт.
- И?... – икнул Гуго.
- Пошел топиться.
- Из-за Вентерпруунса?!
- Из-за того, что больше нигде в этом городе нет места, где мне позволено было включить хоть одну маленькую звезду…Но, когда я уже взобрался на перила, подошла блаженная с ихневмоном. Мангуст рвался с поводка, выл, бросался в разные стороны, судя по всему, зверенышу страшно хотелось есть, а умалишенная вдруг сказала: «А ну-ка слезай!» И еще добавила, что так я никогда не стану ближе к звездам, ведь прыгать все равно придется вниз, а не вверх, а небо – в обратной стороне. Я, конечно, засмеялся и ответил, что она ни бельмеса ни смыслит в строении Вселенной и что небо и звезды – они везде, особенно в воде, где свет их отражается по ночам. А она заметила, что Галлилейский мост выстроен не над рекой, а над автострадой и что в асфальте сроду не отражалась ни одной звезды, если только мое расквашенное тело не явит собой речную гладь хотя бы на одну ночь, но это вряд ли, потому что пожарная группа ученых-суицидологов уберет мой труп еще до наступления темноты. Я подумал: и то правда. А она сказала: хватит. Слезай и иди на площадь Назарея. На скамейке, к которой Иисус привинчен спиной, ты увидишь писателя, и он, возможно, напишет о звездах… На знаю почему, но мне показалось подозрительным, что эта шизоидная столько знает обо мне: о звездах, и о писателях, и главное, что мост – над автострадой… Я решил проверить площадь Назарея, в конце концов, я всегда могу вернуться на Галиллейский мост или даже найти что-нибудь получше… Но когда я пришел сюда и увидел вашу фланелевую физиономию и пятно помидорного рассола на рукаве, и этот дурацкий пафосный тубус я ни за что не хотел верить, что меня обманули. Но так и есть: меня обманули, стоит признать, вы такой же, как все, и вместо звезд, вас интересуют мыши!
- Но ведь это невероятно! Я был прав! Вы посланы мне судьбой! Она – эта женщина с ихневмоном – перст! Мы должны найти ее. Перст…
- Вы правы. Ее нужно найти и убить вместе с этим бесполезным животным. Как можно было выбрать для романа такую скверную тему?
- Но фараонова мышь – всего лишь прикрытие! На самом деле я напишу об…- Гуго наклонился к уху Шерстяного человека и выдул в него свою остросюжетную тайну.
Шерстяной человек скривился и долго сидел не шевелясь. Потом он медленно встал, наступил на узкий бордюрчик, пересек тротуар, вклинился в многоуровневый людской поток и начал исчезать.
Гуго не знал, Гуго не верил, что судьба, так неожиданно выйдя к нему навстречу, так просто сев с ним рядом – через восемь минут также просто встанет, повернется и уйдет. Только тогда, когда в полдневной сутолоке в последний раз печально мигнул синий квадрат крупной вязки и быстро, словно на велосипеде, стал удаляться, превращаясь в лиловую точку, Гуго вскочил и кинулся за ней. Гуго казалось, будто он бежит не по земле, будто его поместили в аквариум, наполненный невесомой патокой и заставили гнаться за механической рыбой по стеклянному дну…
Остро заточенные локти, соломенные кепи, проволочные сумки, украшенные розовым стеклярусом, коричневые шнурки, сломанные молнии, лимонный одеколон, пакет с черешней, белые собаки – все задеревенело, стало монолитным, как кровь, как мед, как забор. Гуго пытался пробиться - отчаянно молотил по гулкой глади человеческого океана, но океан не поддавался, он был оледенелым, без единой трещинки, без намека на прорубь…
То, что произошло потом - так и осталось для Гуго отрезком мистического затмения. Он ничего не помнил. Позже Гуго прочел монографию известного профессора, где блистательно и точно приводились доказательства в пользу великой теории о том, что в жизни каждого большого писателя существует краткий момент беспамятства, который отделяет его от первого романа, от прикосновения к сокровенному…
И в этот странный промежуток на засвеченной пленке памяти происходит нечто такое, что нельзя ни проявить, ни отпечатать. Но случается чудо, и от чуда, разумеется, никуда не деться.
- …Он не бесполезный… - задыхаясь, сказал Гуго Шерстяному человеку. И с этого куска он помнил: Гуго цитировал Энциклопедию Левобережного Ботаника. – Он не бесполезный. Взрослый ихневмон размером чуть больше кошки, а повадками напоминает куницу. По утверждению Брэма египтяне ненавидят ихневмона за прожорливость и способность убивать больше добычи, чем он сам может съесть. Брэм пишет, что в Египте отлавливают и умерщвляют фараоновых мышей с великим удовольствием. Но далее легко усмотреть противоречие. Абзацем ниже Брэм фиксирует, что ихневмоны легко приручаются, они нежны и радостны, они - семейные любимцы, прекрасные защитники от крыс. Единственное неудобство, которое доставляют ихневмоны – их постоянный голод. Мангусты чистоплотны, аккуратны, внимательны, храбры и добродушны. Их добычей являются ящерицы, мыши, крысы, скорпионы, птицы. Мангуст восприимчив к яду змей, но его спасает смекалка и оптимизм. Говорят, что, будучи укушен змеей, мангуст отыскивает корень травы, способной обезвредить яд, и возвращается к месту поединка. Нападая на змею, он стремится укусить ее в затылок, и не отпускает до тех пор, пока та не издохнет …Он не бесполезный! Такой сюжет для романа-аллегории! И вы зря. Киплинг, между прочим…
- Вы что-нибудь слышали о черных дырах? – устало спросил Шерстяной. Он за считанные мгновения срезал площадь Назарея и оказался прямо перед Мессией – где в припадке просветления его выследил и нагнал Гуго.
Трое людей в оранжевых водонепроницаемых комбинезонах синхронно подняли руки и нажали на кнопки. Колпак из плексигласа, словно цветок, распускающийся по команде, стал медленно падать вниз, пока вовсе не исчез под ногами детей.
От сандалий Спасителя дохнуло расплавленной пластмассой.
Люди в оранжевом деловито вторглись в евангельское пространство. Они достали из разнокалиберных карманов пульверизаторы с густой голубой жидкостью и спрыснув лица героям экспозиции, аккуратно и тщательно вытерли их велюровыми тряпочками. Тоже самое они проделали с остальными частями их теплых тел.
- Антинагревательная эмульсия. – комментировал Шерстяной человек. – Ее аналог используют в космонавтике.
Оранжевые рабочие совершали ежедневную процедуру по уходу за городскими пластиковыми памятниками, которые легко могли превратиться в бесформенную кашу без этих живительных двухразовых спрыскиваний. Сотрудники городского бюро эстетики совершали обряд дважды в сутки ровно в полдень и полночь (луна последние годы не только светила, но и грела, так что по ночам было едва ли менее жарко, чем днем).
- Уже двенадцать. – сказал Гуго.
- Луна излучает тепло. И никому это не надо! .– горько хмыкнул Шерстяной. – Я не буду Вашим менеджером. Вам, как писателю, неинтересны такие фантастические вещи. Видимо, вы отвратительный писатель.
- Умоляю! Вы же не читали! – Гуго сжал алкающими перстами резиновую шею тубуса.
Внезапно рабочий вынул из глубин своих оранжевых вместилищ прямоугольную деревянную табличку и стал прикручивать ее к подножью экспозиции. Это было что-то совершенно новое. Никогда еще ни Шерстяной человек, ни Гуго не видели, как прикручивают пояснительные таблички к городским изваяниям. Они всегда появлялись неожиданно, словно из воздуха, и вот теперь Гуго и Шерстяной одновременно стали свидетелями отабличивания памятника. Оба силились прочесть несколько строк, начертанных на дереве узористым паяльником, но из-за водоотталкивающей спины нельзя было разобрать ни слова.
Наконец, процедура завершилась. Аккуратно возвратив пульверизаторы и тряпочки в многоканальные карманы, рабочие покинули геометрический центр площади Назарея, и словно фантастические воины одновременно воздели пульты к небу. Лепестки плексигласа сомкнулись над Христовой головой.
Шерстяной и Гуго, не сговариваясь, сделали шаг и присели.
На табличке они прочли следующее:
«А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили во глубине морской.
Евангелие от Матфея, гл.18, стих 6.»
Гуго поинтересовался с осторожным оптимизмом:
- Где вы видели ее в последний раз?
- Дурацкий вопрос. Я же сказал, что на Галилейском мосту. – нервно комкал слова Шерстяной. После полудня у солнца начиналась истерика: оно плевалось ожогами. Но вязаная его кофта была застегнута на все пуговицы, и Шерстяной ежился, словно внутри него был фреон.
- Вы плохой писатель. Или вообще не писатель. У писателей есть писательская наблюдательность и писательская интуиция, а вы даже не запомнили то, что я сказал. Когда я слез с перил и отправился сюда, она повела фараонову мышь в противоположном направлении – на правый берег автострады, в сторону фото-студии Лазаря.
До самой фото-студии шли молча. Город был скроен из разноцветных лоскутьев стекла и бетона, присыпан мозаикой витражей, обмотан шлейфом золота и пыли.
«Галлюцинации: фото на памятник» - гласила надпись над входом в узкую зеркальную башню. Стеклянная винтовая лестница вела в мансарду, чьи стены были обшиты тонким овечьим мехом. Мех отдавал инеем и холодил. На полу сидел очень молодой человек с несомненно нарисованными морщинами и приклеенной бородой. Непроизвольно Гуго вздернул указательный палец, желая ноготком соскоблить маску с этого лица.
- Не трудитесь. Все настоящее. – ответил Лазарь. – Этот мир - безумен.
- Думаете?
- Все основания полагать.
- Не заходила ли к вам сумасшедшая женщина с ихневмоном?
- Ко мне ходит много сумасшедших женщин.
- С ихневмонами?
- Не только. За пять минут до Вашего прихода я снимал девочку. У нее был котенок с головой динозавра.
Гуго дважды глупо ухмыльнулся. Шерстяной смотрел печально и серьезно. Лазарь благодушествовал.
- Извольте взглянуть.
Лазарь протянул Гуго пачку фотокарточек.
Гуго взглянул и чуть не утонул. Фотограф использовал для печати особую бумагу: каждый снимок напоминал прямоугольную прорубь, выдолбленную прямо в глазу смотрящего, и там, в первой же проруби, действительно, колебалось блеклое изображение девочки, державшей на руках котенка с головой динозавра. Во второй проруби сидела та же девочка, но уже с головой котенка, а у динозавра была голова девочки и короткий белый хвост. Третья прорубь отражала девочку, у нее в груди торчали огромные розовые ножницы, и сквозь ножничные кольца протянуты были два оголенных провода и на проводах сидели две птички, одна из которых сильно напоминала котенка, а другая динозавра.
Гуго стало подташнивать.
- Присядьте. – заботливо нахмурился Лазарь. – Это с непривычки. Я фотографирую галлюцинации уже двадцать лет.
- Я…я пишу роман…о фараоновой мыши. – тяжело дыша сказал Гуго. – Мне нужно знать, куда пошла эта женщина.
- Мы все пишем романы. – мягко ответил Лазарь.
- Только не я. – строго заметил Шерстяной.
- И не я. – улыбнулся Лазарь. – предпочитаю в них участвовать. Все-таки приятно, когда о тебе напишет какой-нибудь писатель. Об этой студии часто писали в газетах, а однажды история из моей жизни даже вошла в сборник.
- В какой сборник? – прищурено оживился Шерстяной.
- Сборник рассказов о виноградарях, сеятелях, собирателях податей. Не слышали? Мне особенно нравится вот это место: «И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лице его обвязано было платком.»
- Но позвольте! Это же Евангелие от Иоанна, воскрешение Лазаря! – возмутился Гуго.
- Да? – светло удивился Лазарь. – А я и не знал. Не хотите ли несколько изящных снимков? У меня осталось немного меладовых крючков – как раз на одну фотосессию.
Лазарь вынул из красного бархатного мешочка три крючка, напоминавших рыболовецкие, но издававшие сильный запах розмарина и на ощупь – топких, как мармелад. Затейливым цветком Лазарь выложил все три на ладони Гуго.
- Погодите, не ешьте. Я приготовлюсь.
Лазарь достал откуда-то легкий жеманный штатив и нежно расставил его кривые ноги. Любовно прикрутил крохотный сиреневый фотоаппарат и поглядел на Гуго сквозь слепой зрачок объектива. Фотоаппарат был настолько маленький, к тому же мягкий, как плюшевая белка, что Гуго, наконец, стало ясно, что Лазарь никакой не фотограф, а самый настоящий профанатор. Его так сильно поразил внезапный вывод, что Гуго непроизвольно отправил в рот первый тающий крючок.
Множество острых клювов вонзились в нёбо Гуго. Словно стая осатаневших дятлов синхронно продырявили его. Гуго отодвинулся и посмотрел на себя с правого бока: прозрачный, перфорированный он лежал на вибрировавшем полу, и миллионы отверстий в его теле сливались в болезненные меридианы.
Гуго глянул на Шерстяного, и увидел, как тот растекается вязкой синей тушью, образуя жирные кляксы, и тонкие ответвления. Ровно через шесть секунд Шерстяной превратился в самый прекрасный иероглиф, виденный когда-либо Гуго. Гуго совсем ничего не знал об иероглифах, кроме смутного воспоминания неизвестно откуда взявшегося, что значения иероглифов нанизываются друг на друга, как кольца, и чтобы, например, написать слово «ёж» нужно написать «мышь» и добавить к ней «иглы»…
Так вот Шерстяной был мышью в вязаной фараоновой мантии, он был фараоновой мышью, великолепной мышью, невыносимо прекрасной мышью.
Гуго не мог выдержать нестерпимо волшебного зрелища и перевел взгляд на Лазаря. Лазарь подвергся деформации. Границы его размылись и непосредственно из бороды, как из лона роженицы, выходила величественная греческая галера. Прямо на носу судна, словно живой радар, нахохлившись, сидел башмак, то и дело озарявший мансарду объемными конвульсивными вспышками.
Галера фотографировала Гуго, не переставая. Безжалостные блики вызвали у него агонию светобоязни и чтобы прекратить все это, Гуго проглотил второй крючок. Тут же огни погасли, и Гуго ощутил, как из его тонкой головы медленно и веско выплавляется огромный гулкий колокол. Он сжался от предчувствия дьявольского звона, зная наперед, что чудесный звонарь уже потянул за веревку, наклонив тяжелый язык, и ждет только сигнала, чтобы отпустить его навстречу бесконечной музыке. И колокол зазвенел:
…И снять озноб и выдавить весну
Из серебристых тюбиков. Лишенья
дают надежду на всего одну,
зато какую смерть без воскрешенья!
- Стихи. – осколочно улыбнулся Гуго, рассекая губу крючком номер три. Три удара киркой и уродливый панцирь лопнул. Реальность дрогнула и взгляд, как вагонетка, откатился назад. Гуго увидел себя, и тубус, и город в перевернутом бинокле. И там, в конце короткого туннеля, в центре крохотной окружности, уместившей внутри так много важных, интересных вещей и событий, лежала только горстка намокшей соли.
И Гуго понял, и Гуго увидел, что все то, чем был Гуго, и город, и тубус – всего лишь горстка соли.
Горстка намокшей соли.
- Неплохо для первого раза. – сказал Шерстяной тоном хирурга завершившего сложную, но успешную операцию.
- Согласен. – тоном студента интернатуры ответил Лазарь, вращая в руках Гугов тубус.
- Лазарь, я прошу тебя, сожги его к чертовой матери!
Гуго задрожал, ловя оглохшими губами хрупкое ускользающее эхо:
«…Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил куда хотел; а когда состаришься, то прострешь руки свои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь (1)».
- Вы кровопийца. И вор.
Гуго не мог перенести утрату тубуса.
- Вы обманщик. И отравитель.
Гуго тосковал о нем, как тоскуют о юношеских поцелуях.
- Вы безумец. И злодей.
Гуго рыдал над горсткой пепла, выл над куском обугленного цилиндра.
- Вы не человек. Вы – дьявол.
- Ошибаетесь. Я бывший работник планетария. Не больше. Я даже согласен помочь Вам найти эту женщину с ихневмоном, если обещаете написать роман о звездах. Я не буду давить на Вас. Можете выбрать любую звезду из любой галактики.
- Никогда!
- Хорошо. Тогда оставайтесь. Плачьте над паленой резиной, пейте цикорий, ешьте квашеные помидоры, ходите на площадь, глазейте на пластмассового Иисуса, но учтите, если вы не сдадите книгу в срок, больше ни один издатель не поверит Вам и не ссудит ни копейки. Поэтому, послушайтесь моего совета. Рассовывайте по карманам пепел и отправляйтесь прямиком в Парк Лота.
Гуго вздрогнул. Парк Лота был печально известной «территорией несбывшихся» - там собирались писатели, не закончившие ни одного романа, художники, часами рассуждающие о технике, но ни разу не явившие миру своих полотен, музыканты, давно пропившие все инструменты, включая камертон…
Гуго с детства помнил парапет, облицованный клубничным кафелем, куда ежедневно поздним утром пейзажисты торжественно устанавливали мольберты, твердо намереваясь писать цветущие каштаны. Но каштаны отцветали, а полотна оставались нетронутыми. Иногда сильный ветер сметал с парапета бумажные стаканчики, и на мольберте оставались шоколадные капельки черствого коньяка. Поэты кричали: «вот оно!», их дрожащие пальцы тянулись к белоснежным листам, но, ветер, разбрызгавший коньяк, сметал с парапета и бумагу, и перья, и руки поэтов, и лучшие их мысли, заштрихованные блеклым грифелем вялости, странным, совершенно побочным, абсолютно неважным, но чем-то огромным, вязким, похожим на крепостную стену - вот чем был невысокий клубничный парапет Парка, замкнувший их усталые души в неразъемный круг Тишины.
И ведь никто из завсегдатаев Парка Лота не был ни бездарен, ни глух. Просто однажды им что-то помешало проснуться, хотя некоторые утверждали, что с тех пор и не спят вовсе, но что-то помешало, и гулкая пленительная дрёма засосала их дарования в ненасытную воронку безмолвия…
И матери, ведшие детей из художественной школы или музыкального сада, расположенных неподалеку, укоризненно указывали мальчикам в красных костюмах и девочкам в желтых передниках на грустное пастбище за парапетом, приговаривая:
- …и ты станешь таким же, если не выучишь эту гамму…
- …не подтянешь грамматику…
- …не сдашь этюд…
Каждый раз, проходя мимо этой резервации бессилия, Гуго усмехался, в душе попрекая исчезающее парковое племя за слабость и немоту, за неспособность сопротивляться инфекции, зная точно – зная наверняка, что он никогда не окажется среди них, что его территория уже размечена на карте истории, просто никто еще не знает о новой демаркации, но пройдет совсем немного времени, - и там, на другом конце города, на бульваре Савла в одном из этих ослепительных богемных соборов его примут, склоняя колени, снимая чепчики, срывая ордена, крича «О, Боже! Это Он! Тот самый Гуго!»
И что же?! Что?!! У него был тубус, был аванс, и жаркий солнечный полдень и он хотел написать что-то, глядя Иисусу в спину, но ничего, НИЧЕГО не выходило… А потом пришел Он, и вот…
И вот вероломный нечестивец в шерстяном костюме, обманщик и, возможно, гипнотизер, уничтоживший самое дорогое, что было у Гуго (тубус!) посылал его прямиком в этот Парк, пророча ему столь же бесславное скольжение по парапету… Столь же бесславное и не столь уж неправдоподобное, как казалось ранее…
«Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после».
«…Это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем. (2)»
-А-А-А-А! – завопил Гуго, и тихо добавил:
- Не хочу упражняться.
Двадцатого числа седьмого месяца
Кому-нибудь захочется повеситься,
Кому-нибудь захочется родиться,
Кому-нибудь – проснуться.
Не годится
сопротивляться
Надобно смириться
Ведь чтоб на этом свете объявиться
Не нужно упражняться и трудиться,
А нужно только чтобы повезло.
И также, вобщем, смерть неприхотлива
С одной поправкой: лучше быть счастливым
и досчитать хотя бы до пяти-
семидесяти. право, я не смею,
я выражаю это, как умею
я знаю только, что всегда сложнее
Здесь появиться, нежели уйти.
Поэт снял противогаз, потому как не слышал аплодисментов. Но оказалось, что он не слышал их вовсе не оттого что был в противогазе, а оттого, что никто не хлопал.
Противодействие против действия плюс бездействие не освобождает от злодейства.
Поэт находил этому только два объяснения: первое – публика поражена, второе – публика оглохла.
- Меня плохо слышно было? – с надеждой спросил Поэт Шерстяного человека.
- Лучше, чем сейчас. – язвенно сплюнул Гуго.
Поэт посмотрел на Гуго с ненавистью, с той вечнозеленой цеховой ненавистью, с которой поэты смотрят на прозаиков, а виолончелисты – на контрабасистов.
- Публика была в восторге? – с нажимом осведомился Поэт, моляще глядя на Шерстяного.
- Неистовствовала! – еще больнее уколол Гуго, особенно артикулируя вторую часть слова - это «встствовала».
Публика и правда неистовствовала: кто курил, кто спал.
- Понимаешь, Иаков… - издали подкрался Шерстяной. – Вот эта строчка… вот… как там… ведь, чтоб на этом свете объявиться… Ну, что это? Объявиться может только муж. Пьяный.
- Ты не прав!!! – заревел Иаков, размахивая перед носом Гуго удушливым противогазом.
- У тебя просто никогда не было мужа. – печально возразил Шерстяной. – Мы ищем женщину. С мангустом.
- Куда она пошла?! – рыкнул Гуго, заглушая голодный щебет в собственном животе. Цикорий и квашенные помидоры давно перемололись, гомогенизировались, подверглись распаду, желудок Гуго опустел и затосковал.
- ВО! – ответил Иаков, протягивая Гуго смачный кукиш с едва заметными признаками оволосения.
- Извини меня, - обратился Поэт к Шерстяному, - но я не разговариваю с насекомыми.
- Я - млекопитающее. – улыбнулся вязаный костюм. – Со мной-то ты можешь поговорить?
- С тобой да! Ты же наш великий, наш апологет…
- Не надо об этом. - попросил Шерстяной и уволок Иакова в пустоты.
Гуго остался один за мягким черным столиком – настолько низким и неустойчивым, что Гуго не покидало ощущение его газообразности.
Поэтический салон под названием «Хлопковая змея» был плотно утрамбован людьми, которые часто встречаются на фотоснимках, передержанных в проявителе. По залу, освещенному тухлыми красными лампами, носилась загорелая выпуклая официантка. У нее были упругие крепкие ноги, тяжелые желто-коричневые волосы и два черных глаза. В каждом глазу Гуго сразу углядел две изломанные черточки, такие, которые рисуют на электрощитах «Не влезай – убьёт!».
Официантка несколько раз пронеслась мимо его столика с грудой пустых треснувших стаканов, и Гуго понял, что это никакие не черточки, а черные вольфрамовые нити вместо света излучающие тьму.
- Я голоден. – сказал Гуго. – У вас есть что-нибудь из еды?
- Как сказать. Что вы называете едой?
- Кефир и белая аргентинская булка.
- Вы в своем уме? Здесь поэтическая лаборатория, а не богадельня.
- Поэты не пьют кефир?
- Пьют, но разве это поэты?
- А кто?
- Слюнявые старухи.
- Гм. А что у вас есть?
- Водка, пиво. Шмурдяк, наконец.
- Несите.
Официантка обернулась в две секунды. На ржавом подносе она принесла Гуго бокал сине-бордового шмурдяка и бутерброд с тонкой влажной колбасой и кружком засохшего, свернувшегося по краям огурца. Гуго съел, не жуя, и запил, не глотая. Сладкая усталая слабость докатилась до его колен и засочилась по икроножным мышцам.
Поэты ныли стихами.
«Я лишь в одном наверняка уверен,
что бесконечны в бесконечность двери» - донеслось до Гуго.
- А почему «Хлопковая змея»?
- Не знаю. Это уже третье по счету название. Раньше заведение называлось «Аспид», а еще раньше – «Кобра дель капелло», что в переводе с португальского означает «Гадюка с капюшоном».
- С капюшоном?... А почему все время змеи?
- Хрен его знает. – резюмировала официантка. – Вам что-нибудь еще…
- Да, я бы чего-нибудь… А вас как …?
- Неужели вы рассчитываете…?
- Я просто спросил!
- Меня зовут Ева, если это вам что-то скажет.
- По крайности объясняет название. «И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание; и взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел. (3)»
- Каждый вечер слышу одно и то же. «Вы Ева? О! Змей, искушение, рожать в муках…» Ну чего вы все заладили? И еще неточными цитатами! Вы ходили в церковно-приходскую школу?
- Нет…- подавляя желание соврать, выдавил Гуго. – Просто люблю читать надписи на пластиковых памятниках.
- Это все равно, что читать на заборах. А вы вообще, по какой надобности здесь? Вы вообще…писатель?
- Еще какой! – не выдержал Гуго, остро ощущая нехватку тубуса.
- Какой? – спросила Ева.
- Никакой. – ответил Шерстяной. – Нам пора уходить. Срочно.
- Погодите! – трубно запретила Ева, загородив проход. – А счет?
- Счет?
- Ваш друг не расплатился за вино и бутерброд.
- Ты здесь ел?! – закипая, прошептал Шерстяной.
- Я был голоден. – ежась ответил Гуго.
- Боже мой! Что ты наделал? Здесь нельзя ничего есть! Это все равно, что жрать плоды с древа познания!! Ты не понял, куда пришел?!..
- Я, я… - начал Гуго и потонул в собственном зигзагообразном эхе. Два серебряных колеса вылетели из его зрачков, подминая под себя лоб.
- Стой! Сто-ой! – услышал он зыбкий крошащийся голос Шерстяного.
- Де-де-держ-ии-ржите меня!
Дальше было так: слоистый муаровый воздух стал видимым. Специально для Гуго кто-то заштриховал его сухим синим карандашом, чтобы каждая драгоценная капля была доступна зрению. Но не стало зрения.
Не стало ресниц, кадыка, солнечного сплетения, крестца, лодыжек, ногтей, копчика, подмышек. Все это потрескалось и осыпалось, как пыльные сухие листья в октябре.
Гуго исчез, как исчезает единица в дневнике первоклассника под кропотливым пыхтением лезвия.
Остался некий шарф, шлейф, шорох который никак нельзя идентифицировать, потому что органы идентификации – обоняния и осязания – всё отделилось и предало Гуго, и масштабы этого предательства ни с чем нельзя было сравнить, и смешно было даже сравнивать с многократной изменой целой армии под командованием продажных генералов.
Забывчивость. Неотвратимость. Истощенность. Отдельность.
Невероятность.
В слове «отобедать» - два «о».
В слове «отсутствовать» - три «т».
И было: в тридцатый год в четвертый месяц, в пятый день месяца, когда я находился среди переселенцев при реке Ховаре, отверзлись небеса, и я видел видения Божии. (4)
- Они добавляют в пищу вещество, которое вызывает предсмертные судороги?
- …Но, к сожалению, не лечит идиотизм.
Стеклянный лифт в форме гигантского яйца очень быстро отсасывал силу притяжения. Они поднимались вверх с невероятной скоростью. Гигантское здание Синдиката Мойщиков перекатывало в своей утробе сотни таких яиц.
- Иаков сообщил, будто ее видели на крыше.
- Что она делает здесь?
- Как для писателя, у вас потрясающие умственные способности! Она, мойщица, мойщица окон, понимаете?!
- А мангуст?
- Вероятно, помогает намыливать...
Остановившись на последнем этаже, скорлупа стала медленно откручиваться, будто кто-то ковырнул ее мельхиоровой ложкой.
Было три часа ночи.
Начинался ранний слепой завтрак.
Твердый глубокий сумрак указывал дорогу лучше, чем любая собака-поводырь. Они прошли несколько кварталов вверх по гулкому туннелю и остановились в тупике.
Шерстяной отвинтил крышку люка, и оглушительная симфония Синдиката замуровала обоих на целых полминуты.
Кое-как выбравшись на поверхность, мелкими глотками хапая разряженный и абсолютно черный воздух, Гуго и Шерстяной растеряно толклись в плотной невидимой толпе Мойщиков. Те не обращали на них никакого внимания, сосредоточенно втирая темную пенку в череду невидимых стекол.
- Почему они делают это ночью?.. Ведь ничего же не…
- Не задавайте глупых вопросов!! – шикнул Шерстяной.
- Ночью воздух шершавей. – громким веселым шепотом сообщил Главный Мойщик, оттирая воображаемый мизинец полиуретановой салфеткой.
- Так где же? – волнуясь, спрашивал Гуго.
- Да вон там… - вкусно закуривая, ответил бригадир, выбрасывая ладонь в неопределенную высь неба. – На високосной площадке, где купольные мойщики. А зачем она вам, а ? Бабенка?
- Дело в том… я пишу книгу…
- Она зверя из зоопарка украла. – злобно перебил Шерстяной.
- Ихневмона? – улыбнулся бригадир под судороги Гуго.
- Его. – уже размякшими губами подтвердил Шерстяной.
- Становитесь. – буркнул Бригадир и столкнул Гуго в пустоту.
Выпучив кровавые глаза, он даже не успел закричать.
Падение Гуго с пятьдесят седьмого этажа башни Синдиката Мойщиков явилось невосполнимой потерей для литературы, которую он так и не успел обогатить величайшей книгой об Viverra Ichneumon, навсегда оставившей след в неисполненном, золотом, бедственном и прочее, прочее…
И вдруг Гуго понял, что стоит на крохотной квадратной площадке, посреди которой торчит холодный невидимый шест, и еще одно слово, одна мысль о невосполнимости, обогащении, зуде и, восприимчивый к вымыслу ветер, взаправду, столкнет прозаика в бездну.
Гуго вцепился в шест размякшими пальцами – так, как когда-то сжимал в восторженных пароксизмах свой мертвый амулет – тубус…
Гуго поглядел вверх и не увидел ничего, кроме прозрачной, чистой, как слеза тьмы. Тьма была слева и справа. И внизу. Гуго не верил, не мог представить, что здесь – на этой оторванной, ни к чему не привязанной высоте могут оказаться какие-то мойщики, скребущие какие-то стекла. Какие?!!
Но шест скользил в его руках, квадратное плато поднималось все выше, еще дальше, и вдруг он понял, что здесь, конечно, нет и никогда не будет никаких мойщиков, это обман, предательство, помешательство, его отправили в никуда – в голое пространство одиночества, где он – Гуго и есть единственный Мойщик, а эта ночь - бесконечный стеклянный коридор, и воздух, которым он дышит – расплавленное стекло, и он сам – стеклянный, и маленькая четырехугольная опора возводит в куб амплитуду безумия, тут же обращаясь в острый скуластый корень и снова извлекая мучительный квадрат…. О.
И вдруг все замерло, остановилось. Кончилось.
«Остекленело. Вот правильное слово» - подумал Гуго и с необыкновенной ясностью осознал, что навсегда остался совершенно один. Какой-то жуткий пространственный восторг охватил Гуго, выламывая грудную клетку мощью черного воздуха. Ветер дул умеренный, но любое неловкое движение, неудачный угол, поворот, внезапное расслабление мышц могли привести к падению.
Гуго стало ясно, что жив он останется до тех пор, пока не утратит бдительность в этих слоистых полых небесах.
Левой рукой держась за шест, правой он ощупал нагрудный карман и без удивления обнаружил в нем раскладную щетку и пузырек с бесцветной жидкостью. Наклейка на бутылочке сообщала, что данное средство применяется исключительно для полировки межзвездного пространства. Не отпуская левой руки, Гуго сумел выдавить на волокнистое ребро несколько капель вязкого геля.
Оглядевшись, Гуго выбрал не слишком заметную и довольно компактную звезду, висящую на окраине густого звездного роя – несколько поодаль: то ли гордо, то ли беспризорно.
Хорошо осознавая бессмысленность своей работы, Гуго начал протирать твердый воздух, отделяющий его от избранного источника света. Но, как ни странно, воздух стал поддаваться, делаться мягким и пористым и сквозь эти поры все напористей и ярче начали проникать латунные лучи неказистой, на первый взгляд, звезды.
Крохотная квадратная площадка, выхваченная из мрака световой «пушкой», потеплела от внезапного сияния, и вдруг - совершенно непроизвольно - Гуго улыбнулся – глубоко и строго, как улыбаются сосредоточенные дети, увлеченные чем-то интересным: складыванием ли кубиков, устройством ли Вселенной.
И вот тогда «из слез, из темноты» возникла Она. Тонкая, как леска, гибкая, рыжая, почти нагая. Она стояла на таком же плато в метрах пятидесяти от Гуго, и что-то тихо напевала, полируя третью звезду снизу в ясном ковше Медведицы. Ихневмон блаженно дремал на ее шифоновом плече, а красный кожаный поводок несколько раз обвивался вокруг груди, завершая последний круг на розовой талии, и карабином крепился к пояску прекрасной Мойщицы.
Язык во рту Гуго начал распухать, словно от укуса осы. Но больно не было, а было так головокружительно нежно, свежо и точно, как бывает в те редкие секунды, когда вымысел сталкивается с реальностью и становится, наконец, чем-то настоящим.
- Здра…здра…- пытался сказать Гуго, но пухлый язык упорно желал молчания.
- Здравствуйте! – преодолевая сопротивление толстого органа, выкрикнул Гуго.
И всего лишь на долю секунды раньше, чем призрачная Мойщица успела обернуться – напрягся, встрепенулся и ощетинился спящий ихневмон. Его глаза вспыхнули, как два дальнобойных охотничьих фонаря – он злобно озирался в поисках змеи, нарушившей его блаженство, и, чуя, ревниво чуя подшерстком вероломное покушение на внимание и нежность той, которую зверь не отдаст никому до смерти.
И как только фараонова мышь пробудилась, небо, простреленное сотней световых пушек, огласилось тревожным гомоном купольных Мойщиков. И Гуго увидел множество до селе скрытых от его глаз помостов, а на них – полупрозрачных мужчин и женщин, аккуратно полирующих дребезжащие звезды. Глаза Гуго пытались нащупать в этой толпе девушку с ихневмоном, но раздался оглушительный рев сирен, обрывки криков (кажется Гуго расслышал «Аварийнаяситуанарушениетехникибезопа»), и через мгновение его крохотный лифт камнем понесся вниз, обжигая ладони железным холодом шеста.
Пузырек с моющим средством, который летящий Гуго непроизвольно сжал в потном кулаке, шваркнул ему в лицо тройной порцией полировочного геля. И ощущая невероятно чистый, пронзительный лед, Гуго в отчаянии смахнул со своего лица хрустальный нос и заиндевелый подбородок.
Сухой печальный кашель Шерстяного наполнил сердце и слух Гуго.
Он то ли смеялся, то ли плакал в этом пронзительном несправедливом хрусте.
«…И он обнес его оградою, и очистил его от камней, и насадил в нем отборные виноградные лозы, и построил башню посреди его, и выкопал в нем точило, и ожидал, что он принесет добрые грозди, а он принес дикие ягоды (5)»
«И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все – суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем! (6)»
Солнце трижды за одно утро всходило над городом и трижды обиженно закатывалось, не желая светить. На четвертый раз, красное после выволочки, сделанной Богом, оно все-таки выплыло из-за горизонта и повисло над площадью.
Пластмассовый Иисус чуть заметно повел озябшей спиной, подставляя лучам ключицу. За ночь он успел замерзнуть: оранжевые рабочие из бюро эстетики оставили Христа влажным, и наутро он ощутил недомогание.
- Я вот хоть и не писатель, а всегда мечтал написать книгу и назвать ее «Растерянные старушки». – признался Шерстяной.
- О чем? – печально спросил Гуго.
- О звездах.
На этот раз они не стали присаживаться на скамью у памятника, а прорезали площадь насквозь, нырнув в переулок Иова. На одном из домов висела старая медная табличка со стершейся надписью. Из всей фразы Гуго разобрал только «Неужели гортань моя не может различить горечи? (7)»
Переулок вывел их прямо к Самаритянскому рынку. Многоголосое беспозвоночное чудище шевельнулось им навстречу гнилыми абрикосами. Сверху на Гуго навалилась вывеска «Да здравствуют скоропортящиеся фрукты!».
Гуго поспешил сквозь нагромождение мешков к асфальтированной авансцене, где разглядел иностранное название «Кондхен». Это незнакомое слово неудержимо притягивало, словно в нем было спасение от щупалец горбоносых торговок - уроженок горных районов. Но, подойдя ближе, Гуго увидел, что глаза его выхватили только часть слова. Через всю площадку, заваленную поношенными капюшонами, была натянута грязно-желтая лента с надписью «Секондхенд». Вот откуда было выхвачено это загадочное «Кондхен»…
- Самый большой порок – это не гордыня, а инертная нетерпеливость. – тихо сказал торговец капюшонами, обнимая Шерстяного.
Он отвел их в хибару, построенную без единого гвоздя и потому в любой момент могущую рухнуть им на головы.
- Жить нужно напрягаясь. – произнес торговец капюшонами, направив верх указательный палец – крыша медленно и плавно двигалась, словно потревоженный студень. – Небо – не резиновое.
Сбиваясь, Гуго рассказывал историю бесплодных поисков ихневмона, то и дело отвлекался на трагедию с тубусом, отабличивание памятников, меладовые крючки и бутерброды в «Кобра дель капелло». Шерстяной поминутно морщился, как морщится преподаватель сольфеджио, когда на государственном экзамене его ученик публично фальшивит перед уважаемой экзаменационной комиссией. Торговец поддержанными капюшонами понимающе кивал.
- Так не пойдет. – резюмировал он, когда Гуго кончил. – Чтобы бороться с системой, нужно находиться внутри нее. Вы же - неприлично снаружи.
Внезапно пошел дождь. С оживленной монотонностью он стал доканывать хрупкую крышу, убедительно подтверждая тезис торговца о том, что жить нужно напрягаясь. Гуго напрягся.
- Вот и хорошо. – мягко улыбнулся хозяин и вышел под дождь. Шерстяной последовал за ним.
Гуго остался в хибаре, соображая, как сильно его покалечат прогнившие доски, но встать не мог. Тело одеревенело и просило молчания. Страшно не было, но снова стало грустно и одиноко, как случалось с ним не однажды за последние дни. Мысли влетали в его голову словно вялые осенние мухи и, покружив немного, уносились в дождливое небытие.
В конце концов, за столько времени они никуда не продвинулись. Лишь раз мельком ему удалось увидеть рыжеволосую женщину с ихневмоном. И ничего. Срок сдачи книги казался ближе, чем крыша безгвоздной лачуги. И если крыша была гибелью видимой, а значит не такой уж и реальной – общение с Шерстяным научило Гуго не верить глазам, а верить только ресницам – то невидимый, но осязаемый срок издателя, убивал его сиюминутно разными способами и, хотя, до главной торжественной смерти оставалось не так уж долго, казалось, что по дороге на эшафот его казнят еще тысячу раз…
- И ради чего? – потеряно шепнул Гуго.
Жалостливая природа ставила компрессы очумевшему от жары городу. Она вымачивала небо в чем-то пахучем, свежем, холодном, и ножницами молний разрезала его на мягкие прямоугольные тряпки. Спасением ложились эти прямоугольники на лоб и живот мегаполиса.
Город благодарно принимал влагу, смешанную с запахом таксомоторов, размокшей детской присыпкой и вкусом подгнивших фруктов. Как ни странно, все эти довольно спорные компоненты, вместе давали головокружительный ароматический эффект - и эффект этот был такой силы, что несколько парфюмеров, случайно оказавшихся в тот день на рынке (покупали ваниль и кориандр), помчались в свои мастерские за колбами – ловить ускользающий шедевр.
Но Гуго все этого не видел.
Гуго сидел в центре рынка – в унылой деревянной юрте посреди шевелящейся горы поношенных капюшонов.
Нужно ли быть писателем?
Вот какой вопрос вдруг родился в его голове, и от страха, от сомнений, одолевших Гуго, крыша поехала и упала.
Надежда, долго не сбывающаяся – томит сердце… (8)
Мозг превратился в сладкий густой творог.
Ничего не болело. Слегка хотелось есть, но только слегка.
Небо обволакивало. Оно было неназойливым и бесцветным.
- Небольшой ушиб. – сказал торговец и повернулся спиной к Гуго, что-то выуживая из океана капюшонов.
Гуго чуть-чуть повернул голову и увидел надпись на спине торговца. На его плаще оказались странные и смешные слова. Там просто было написано «Наш Дедушка». На арамейском. Гуго не знал арамейского, но надпись прочитал и перевел.
Шерстяной молчал. Впервые со дня знакомства с Гуго, он глядел на него ласково и беззлобно: так, будто Гуго что-то понял. Но Гуго не чувствовал никаких изменений. Он даже не сразу вспомнил, что на него упала крыша архитектурного памятника Самаритянского рынка – пирамидка, построенная без гвоздей и простоявшая здесь без малого двести лет, крепкая, не подлежащая сносу.
Наш дедушка выудил два очень хороших дырявых капюшона. Они были оранжевого цвета с железными заклепками.
- Что ты знаешь о бюро эстетики? – тихо спросил Шерстяной.
Гуго долго думал.
- Ничего. – понял он.
Шерстяной одарил его нежной, как сон улыбкой.
- Правильно.
- Я видел, как они протирают памятники. – неуверенно вспомнил Гуго. – И всё.
- Протирают. – доброжелательно подтвердил Шерстяной.
- Они управляют городом. – сказал Наш Дедушка. Гуго не обратил внимания, что сказано это было на арамейском и, вероятно благодаря своей невнимательности, Гуго понимал каждое слово . - Думают, что управляют. Им принадлежат мысли, маршруты, сюжеты романов, рождения. Никто, конечно, не догадывается, что уже кому-то принадлежит. Памятники они строят пластмассовые. На всякий случай. Люди в оранжевых комбинезонах – не чернорабочие.
- А кто они?
- Наместники.
- Чьи?
- Тсс…
- Наместники носят комбезы. Наместники наместников – капюшоны. Я даю их вам. Вы должны проникнуть в секретариат. Держите.
Наш дедушка подложил под голову Гуго мокрую мягкую доску, по-отечески улыбнул губы, и скрылся между рядами с авокадо и помидорами.
Внезапно Гуго почувствовал, что уже не скучает за тубусом. Это было поразительно. Более того, он понял, что не хочет искать ихневмона – что может ему дать этот злобный зверек? Вдохновение, неожиданный сюжетный излом? Какая чушь, честное слово. Это ведь просто убийца змей. Девушка была красивая. Девушку хотелось. Да и то – расплывчато. Но не мангуста.
Гуго не понял сначала – он просто смотрел Нашему дедушке вслед – и вдруг треснул и стал рассыпаться, как трухлявый гриб. Внутри гриба Гуго ощущал какой-то светлый, твердый камень, он приятно тяготил грудь. Дальнейшая судьба не волновала. Издатель и книга остались где-то позади. Совершенно непонятно было, почему Гуго носился с этой дурацкой идеей романа о мангусте? Зачем писать о том, о чем не имеешь никакого представления? И вообще – зачем писать?
…Дом ваш пуст. Развею вас, как ветер мякину. (9)
Они надели капюшоны и в полдень приблизились к Христу. Тот стоял молча и неколебимо. Дети размякли. Они утомились – им хотелось в тень. Секунд через тридцать прибыли люди в комбинезонах. Увидев Гуго и Шерстяного, они почтительно остановились в четырех шагах. Оранжевые капюшоны вызвали у них таинственное благоговение.
- Не желаете ли? – приторно шепнул один, протягивая Гуго пульт.
Пульт поместился в ладонь, идеально прилегая к каждой выпуклости. Мягкая желтая кнопка манила недосказанностью. Гуго нажал. Лепестки плексигласа дрогнули и моментально опустились, летний ветер ворвался в прибежище Спасителя.
Шерстяной и Гуго получили две прохладных непромокаемых салфетки и пузырьки с эмульсией.
- Увереннее. – строго, но без злобы шепнул Шерстяной, подталкивая Гуго в круг. – Иначе они поймут.
Они вошли и растеряно остановились. Вблизи Иисус напоминал одного из сорока трех небезызвестных президентов. А именно - самого небезызвестного. Улыбался он также механически-белозубо, дорого, стеклянно, искристо, эмалированно. Глаза смотрели ясно, но без блеска и проницания. Христос удивлял.
Гуго не захотел протирать Иисуса.
«Дай прежде насытиться детям. Ибо нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам (10)»
Дети вызывали жалость. Они напоминали давно некормленых рыбок в заросшем аквариуме. Гуго, памятуя слова Шерстяного, уверенным движением брызнул на салфетку несколько капель эмульсии.
Теплая пластмассовая девочка в розовом платке смотрела грустно и без надежды. Гуго старался не быть жестоким или фамильярным. Он вспоминал, как в беспомощном детстве доктор прикладывал к его хилой простуженной груди ледяные уши стетоскопа. Бесстрастно.
«Я должен делать также, чтобы не травмировать девочку» - подумал Гуго.
Он аккуратно вытер ей лоб, шею, ладони, легко прошелся салфеткой по спине, сделал круг, и, тщательно огибая маленькую подростковую грудь, окончил процедуру. За это время Шерстяной успел охладить Мессию, трех мальчиков и двух девочек: он не церемонился и, кажется, вообще не думал над тем, где у них грудь, а где колени. Выглядел Шерстяной при этом, конечно, не так подозрительно, но и не так деликатно.
Люди в комбинезонах смотрели настороженно.
Кажется, они решили, что из этих двух неизвестно откуда взявшихся столичных инспекторов (о чем ясно говорили нашивки на дырявых – для конспирации - капюшонах) главный все-таки Гуго. Его нарочито нелепые движения, его сверхъестественная нежность к абсолютно заурядному провинциальному памятнику у одних вызывали нервическую дрожь, у других - подобие паники.
Что-то было не так. Что-то случилось. Но что?
Комбинезоны болезненно прищуривались, пытаясь навести резкость таким образом, чтобы выхватить мишень, разломить яблочко, понять. Но они отлично знали, что все эти приемы, которые так эффективно работали на горожанах не проходят с инспекторами. Более того – если они заметят, процедура обратится против комбинезонов и завершится весьма болезненно. Шерстяной, непринужденно напевая «зачем мятутся народы и племена замышляют тщетное? (11)», вывел Гуго из круга. Он снова прикоснулся к желтой резиновой кнопке, ощутив почти физическое удовольствие от того, что бутон плексигласа закрывается по велению его большого пальца. Пребывая в состоянии аффекта, Гуго хотел даже спрятать желтоглазый пульт в карман, но Шерстяной вовремя остановил его, больно вырвав волосок на затылке. Слезы брызнули из левого глаза Гуго.
- Отвезите нас в Секретариат. – коротко приказал Шерстяной.
Они ехали по улицам города в комфортабельном черном воронке. Для Гуго впервые начали прояснятся слова Нашего дедушки, сказанные на арамейском. В маленьком, круглом, отороченном грязью окне, он увидел другой город. Каркасы людей двигались между каркасов домов. Все было управляемо. Гуго не мог пока уразуметь механизма, ибо комбинезоны не совершали никаких манипуляций – Гуго не видел ни домкратов, ни пультов, - но то, что мегаполис находился в их власти - казалось очевидным.
Уколом обиды отозвалось в сердце Гуго внезапное понимание цветов и оттенков. Все то, что он считал собственным талантом восприятия - видеть такой до одури клубничный фасад дома или заплату на облачном небе в идеальном ультрамарине – все это и много другое было просто скрещением нескольких направлений, комплексом команд, набором карандашей. Такие наборы раздавались каждому горожанину, как бесплатная Библия. Те, кто был склонен к самолюбованию, считали их собственным достоянием – в то время, как они давались во временное пользование и в любой момент могли быть отняты.
Гуго не думал над тем, каким образом и почему с такой скоростью ему открываются эти знания, ведь фактически ничего не происходило. Комбинезоны мрачно молчали, хватаясь за поручни на поворотах. Поручни эти были до блеска отполированы их ладонями.
Гуго понял внезапно, как много поворотов в городе.
Шерстяной нахально улыбался, глядя комбезам прямо в глаза, пытаясь смутить их своим откровенным жареным взглядом. Молчаливый напряженный воздух перекатывался от переда машины к ее заду, норовя придавить.
Это едва не случилось, когда воронок затормозил прямо на паперти церкви святого Колоссяна. Шерстяной, Гуго и комбинезоны поспешно вышли из машины. Один из комбезов, не говоря ни слова очень быстро вошел в церковь и скрылся в вязкой позолоте. Шерстяному это не понравилось – к тому же он заметил, что остальные работники бюро идут очень медленно, любой ценой пытаясь задержать их снаружи. Шерстяной взял Гуго за рукав и, расталкивая прихожан, поспешил внутрь. Нищие шарахались с привычным испугом – некоторые продолжали на ходу просить копеечку, другие так обленились, что требовали от белых голубок поднять упавшие крошки и вернуть в их ненасытные нищенские рты.
Шерстяной успел заметить, что шустрый комбинезон направился прямо к алтарю. Сквозь гомон, стоявший в церкви – гул молитв, потрескивание свечей, удары лбов об пол – Гуго различил несколько нервный голос, доносившийся прямо из алтаря. Возможно, он ошибался, но Гуго показалось, что это была реплика из очень старой, давно забытой пьесы драматурга, имени которого сейчас, конечно, никто бы и не вспомнил.
Реплика звучала так: «К нам едет Инспектор Светобоязни!»
И они вошли в алтарь.
А теперь вы отложите все: гнев, ярость, злобу, злоречие, сквернословие…(12)
Внутри алтаря, спрятанный от ничего не подозревающей паствы, стоял стол, укрытый зеленым сукном. За столом сидели люди в серых в яблоках кителях. Их было шестеро. На столе ничего, кроме граненых, хорошо протертых стаканов, наполненных чистой – без примесей – водой.
Кителя поднялись навстречу Капюшонам.
Комбинезоны склонили головы и вежливо отступили.
Один из Кителей чуть заметно кивнул Комбезам - те исчезли за пределами алтаря.
- Садитесь. – приказным тоном сказал Шерстяной.
Гуго дрогнул.
…Может быть не нужно так…?
Он вглядывался в лица. Лиц у них почти не было. Точнее не было никаких выражений. Ни испуга, ни радости, ни кислоты.
Что-то угадывалось пьяняще властное в больших черно-зеленых пуговицах, на которые застегивались серые в яблоках люди. Неподвижными жуками эти пуговицы застыли на бортах и рукавах кителей, словно разведотряд. Вот-вот, казалось Гуго, они снимутся с места и стройной жужжащей колонной вылетят на бомбежку.
Бомбить Врага.
В связи с тем, что Гуго себя так и чувствовал – Врагом - и настолько боялся разоблачения, что аж покрылся мелкой дребезжащей сеточкой пота. Словно волшебный пчеловод в блестящей влажно-соленой маске, он пытался скрыться под капюшоном и понимал, что будет раскрыт любой догадливой пчелой.
Шерстяной был абсолютно непроницаем, почти также, как Кителя. В нем ощущалась Сила. Но Гуго боялся, что если только прикоснуться к этой Силе, она окажется маслом или клеем или овсяной кашей.
Все молчали, ни у кого не дрогнул даже уголок губ – тем не менее, Гуго отчетливо слышал монотонный бесперебойный шепот. Нельзя было разобрать ни слова, но нота была высокая, конвульсивная, черно-красная. И если бы всю эту музыку нужно было охарактеризовать, то Гуго, как пономарь, повторял бы одно и то же «кто вы, кто они, кто мы?!»
Эти вопросы материализовались сами по себе – вылетели из воспаленных голов делегатов, встретившихся в алтаре, и теперь витали под куполом, кружили у левой пятки младенца, то и дело срываясь в бок Страшного суда.
И вдруг жара спала – сели за стол.
- У нас была жалоба на утечку. – прервал, наконец, свое хамское молчание Шерстяной.
- От кого? – спокойно спросил Китель, сидевший во главе стола. Его дребезжание выдал лишь коротенький кашель на конце «О».
- Аноним. – неожиданно встрял Гуго, и так испугался этой собственной дерзости и глупости, что поглубже вжался в стул и до конца встречи не проронил ни слова.
Шерстяной подтвердил, что жалоба исходит от Анонима. С той лишь поправкой, что это не совсем обычной аноним, не «кто угодно, могущий оклеветать», а Аноним из кругов весьма высоких, можно сказать приближенных к облакам.. Все это Шерстяной говорил с большой иронией, играючи, жонглируя, зорко наблюдая за реакцией Кителей и к его разочарованию не углядевший никаких «подводных течений». Шерстяного выслушали ровно, даже не покачивая головами. Возможно, при некоторых условиях, иные памятники из пластмассы вели бы себя более эмоционально.
Шерстяной продолжал улыбаться. Главный Китель растопырил пальцы и опустил ладонь на зеленое сукно – так, словно это был рояль, а его рука вслепую нашаривала любимые клавиши. Совершив несколько поисковых движений, он, наконец, остановился на невидимом соединении звуков между стаканом и локтем.
- Что же. – словно проверяя камертон, произнес главный Китель. – Я понимаю. У нас нет сомнений в том, что ваша информация, скорее всего, ошибочна, но я чувствую, что говорю сейчас, как провинциал. Однако, поднимаясь выше, глядя на карту возвышенной идеи, я перестаю видеть только свой город и вижу нашу общую цель, и если этой цели препятствует хоть малейшая угроза - мы обязаны выявить и уничтожить ее прежде, чем она успеет набрать силу. Поэтому мы самостоятельно проверим каждую щель на предмет утечки, и готовы предоставить Вам полную свободу в выборе объекта.
- Сегодня мы бы хотели совершить прогулку по городу, а завтра, с вашего позволения, примем участие в дежурном объезде памятников.
- Вы можете взять в проводники любого из сотрудников бюро. Кстати, они блестяще знают историю, и заодно могут быть вашими гидами.
- Спасибо. Я и сам неплохо изучил город. Бывал здесь раньше. Мы предпочли бы погулять в одиночестве. Единственная просьба – чтобы нам не мешали.
Шерстяной так надавил на это «не мешали», что Гуго сам себе прищемил безымянный палец, пытаясь перекрыть физической болью нарастающее изнутри напряжение.
Именно тогда к нему и пришла эта настолько точная, насколько же и печальная мысль о препаратах. Он понял, что долго продержаться на голых нервах - как Шерстяной - не сможет. Для того чтобы не сорваться в пропасть нужно уцепиться за зыбкий берег меладовыми крючками, а может быть и крюками побольше и покрепче, покрепче, покрепче…
В конце беседы Гуго стало совсем трудно сосредоточиться и не потерять сознание. Шерстяной заметил его мерное покачивание и голубеющие глазные яблоки, и поспешил распрощаться с Кителями.
Черный воронок отвез их в отель.
Оказалось, что «отель» для работников бюро эстетики находился на территории Дворца Спорта. Раздевалки были переоборудованы в уютные, но дешевые номера, а крытая баскетбольная площадка и бассейн превратились в люксы. Реконструкция осталась невидимой глазу обычного посетителя Дворца. Горожане все также оставляли вещи в раздевалках, играли в баскетбол, бултыхались в бассейне, никогда не сталкиваясь с посетителями гостиницы, а собственно постояльцы не видели озабоченных физкультурой обывателей. Так хитро была проведена реконструкция.
Естественно, Гуго и Шерстяного поселили в «люксах». Шерстяному досталась баскетбольная площадка, а Гуго - бассейн.
Двадцатиметровая квадратная яма вместо воды наполнилась лебяжьим пухом, который фамильярно приглашал прилечь.
Перина изображала море. Но у перины это получалось плохо - даже хуже, если бы море вздумал изображать хлорированный бассейн Дворца Спорта, где однажды в детстве Гуго чуть не утонул, и с тех пор испытывал стойкую неприязнь к данному сооружению.
Враждебная атмосфера «люкса» заставила Гуго явиться на баскетбольную площадку, нервно стучать по корзине, которая изображала китайскую вазу, и умалять Шерстяного поменяться местами. Однако тот не соглашался ни в какую, змеиным шепотом объясняя Гуго, что это подстава, что обмен вызовет подозрения, и это уничтожит все дело.
Поняв, что надежды нет, что Шерстяной неумолим, а ему – Гуго - придется спать в бассейне, который в связи с вышеописанными воспоминаниями представлялся ему чуть ли не гробом, Гуго все-таки пришлось вернуться в свой «номер».
Он со стоном присел на краю перины, обхватил голову руками и безслезно заплакал.
Он вспомнил, что все это начиналось с безобидных поисков ихневмона, а кончилось каким-то бредом светобоязни, оранжевыми капюшонами, инспекторами, алтарем.
- За что и почему? – спрашивал Гуго, но ответа не было.
Внезапно в дверь постучали, и сквозь сито тяжелой дремы в голову Гуго проникла совершенно ясная мысль: их раскрыли, Шерстяного взяли первым, теперь пришли за ним, и дай Бог, чтобы убили сразу без пыток и истязаний… Что он скажет им – этим непреклонным Кителям? Он ведь и вправду ничего не знает… Стекла, рыжая женщина, секондхенд, шепот, черт знает что и ничего конкретного… Больно… Не надо…
- Я ведь и вправду ничего не знаю.
- Одевайся. Мы идем на прогулку. – сухо сказал Шерстяной, бросая капюшоном в того, кто секунду назад был готов ...
- Но…
- Я сказал, что мы пойдем гулять. И мы должны пойти. Они этого ждут, и будут следить. Если мы не пойдем, это их насторожит. Нужно быть начеку.
- Но я устал… Пожалуйста!
- Одевайся.
И они вышли в ночь. Малодушие слепило глаза и закладывало уши. Но Гуго ничего не мог с собой поделать. Он хотел бежать в Церковь св. Колоссяна сдаваться. Он чувствовал, что как только поймет, кто такие эти люди в кителях, и что это за бюро эстетики, то уже не сможет ничего сделать – у него не останется ни одного шанса быть трусом, быть предателем, быть просто человеком, лицемерить и бояться, и не видеть в этом ничего особенного.
Они петляли, заходили в какие-то чайные с липкими столами, несколько раз обошли кинотеатр, даже сделали вид, что покупают билеты на исторический триллер «Охота на печаль», потом быстро вышли с другой стороны и очутились на автостоянке. Шерстяной долго смотрел на разбитый розовый Кадиллак с бумажной иконкой на лобовом стекле, вздыхал.
Наконец, они вернулись.
Бассейн продолжал зазывать в свой топкий нервный квадрат. Хотелось бить его ногами и рыдать.
Гуго уснул одетый на пороге ванной комнаты.
И как сон, как ночное сновидение, будет множество всех народов, воюющих против него и укреплений его и стеснивших его.
И как голодному снится, будто он ест, но пробуждается; и как жаждущему снится, будто он пьет, но пробуждается, и вот он томится и душа его жаждет… (13)
Наутро у него разболелся зуб. К ужасу своему Гуго обнаружил, что это – зуб мудрости, который прорывается сквозь воспаленную десну куда-то вбок, разрезая острым краем внутреннюю сторону правой щеки. Голова раскалывалась от пульсирующей боли, глаза сужались от слез.
- Я никуда не поеду. Мне плохо. Я себя выдам.
- Это ж надо! Одному человеку – и столько мудрости! – иронично парировал Шерстяной, роясь в карманах. Через секунду он выудил оттуда шикарный бархатный мешочек цвета перетертой с сахаром вишни. Время от времени из карманов Шерстяного извлекались такие изумительные, коллекционные штучки, что у Гуго перехватывало дыхание, и он испытывал отголосок того священного трепета, который мог вызвать в нем один лишь покойный тубус.
Но в отличие от Гуго, Шерстяной относился к вещам подобной рода с презрительной небрежностью, что, конечно, выдавало в нем истинного мизантропа и сибарита. И хотя Гуго не знал значений вышеупомянутых слов, подспудно он чувствовал их, и тем сильнее, тем мучительней – завидовал.
Из мешочка цвета перетертой с сахаром вишни посыпались уютные продолговатые капсулы: красно-белые и бело-красные.
- Глотай. – приказал Шерстяной и точным движением опытного ракетчика всадил одну капсулу Гуго в межгубье.
Гуго проглотил и ничего не почувствовал. Зубная боль разгоралась все ярче, вторгаясь на еще не занятые территории, обжигала и заражала каждую клетку, и уже не отпускала, награждая ежесекундными мучительными конвульсиями. Осторожным горячим языком Гуго прикоснулся к внутренней стороне щеки и нащупал тонкий глубокий шрам, нанесенный острым краем внезапной мудрости.
- Я не поеду. – повторил Гуго, когда снизу донесся сигнал черного воронка.
И вдруг что-то ударило изнутри. Как будто все это время в недрах Гуго прятался мужик с отбойным молотком. Мужик спал. И вот он проснулся и обрушил свой молот на все Гуговы органы. В том числе и на эпицентр мудрости. На зуб.
- А… - пронзительно застонал Гуго.
- А теперь вторую! – молниеносно отреагировал Шерстяной, впихивая в больного вторую пилюлю. Не успев опомниться, Гуго проглотил.
Молоток заработал, как паровая машина, Гуго сначала считал удары, но уже через минуту они слились в единый мощный звук, а Шерстяной прямо по этому звуку, по его жирной линии вел Гуго вниз, вниз, по лестнице Дворца Спорта, мимо толстых людей в купальных шапочках и трусах, вниз – к выходу, к черному воронку.
Гуго глянул в замызганное оконце, и мир показался ему прекрасным. Нет, он не обманывал себя, не преувеличивал, не дорисовывал, не приукрашивал, не добавлял ничего нового, он был абсолютно трезв и честен – этот скелетоподобный мир, эта радиоуправляемая машина в руках серых Кителей и оранжевых Комбезов, город, порабощенный и не подозревающий о своем рабстве, солнечный, утлый, слабый, золотой, слуга – этот город был прекрасен!
Каждое его очертание, наслоение силуэтов и фантазий, иллюзия света, карнизы, форточки – все было очень четко и точно, все было настоящее, такое, как есть.
Зуб продолжал болеть, но мужик с отбойным молотом словно раскачивал, разбрызгивал эту боль, он множил боль на боль, сталкивал ее с самой собой, и будто змея, пожирающая собственный хвост, боль вдруг начала уменьшаться, таять, дрожать, пока не исчезла вовсе.
Первым памятником на пути их маршрута был бюст Моисея. Бронзовый (пластмасса, выкрашенная под бронзу), лысый, с бородой, тщательно причесанной, волосинка к волосинке. Моисей опирался грудью на постамент, смотрел прямо, хмуро, свято-пресвято. Ворот его пальто был наглухо застегнут, на груди подмигивал узкий нагрудный карман-обманка. Гуго глядел на Моисея светло и чисто, глядел глазами молодой энергичной матери, силясь вспомнить то место в Библии, где описывался крой пальто Пророка. Но не вспомнил. И было ли пальто?
На постаменте, прямо под грудью помещалась жестяная табличка с выгравированными на ней заповедями, в количестве 10 штук. С необычайной легкостью и грацией Гуго пропустил меж пальцев бархатистое тело салфетки, капнул на нее две голубых слезы и приступил к омовению Моисея. Впервые за столько времени, делая это с пророком, он вспомнил, как делал это с женщинами. Гладил их. Ласкал. Мыл. Но даже с женщинами Гуго никогда не бывал так нежен, как с этим бюстом. В следующую секунду он испытал эротическое помутнение, протирая заповедь „Не прелюбодействуй”.
- О, боже, что со мной! – подумал или сказал Гуго (слова и мысли нарушили взаимные границы), но они уже ехали к следующему памятнику.
В тот день Гуго омыл их несколько дюжин, и для каждого находился тот особенный вид ласки, который был нужен ему одному. Эсфирь на площади Тумана начала вздрагивать. Магдалина в переулке Порока стала бледнее мрамора, хотя сработана была из чистого папье-маше. Далила чуть заметно повернула голову, потянула шею, зажмурилась от желания.
Гуго не удивлялся.
От его виртуозных касаний расплавился бы и кусок железа. Он это чувствовал, знал. В голове проносились звезды, четко прорисованные грани, бабочки уходили глубоко в чернозем, а еще он все время вспоминал девушку. Рыжую девушку. Кажется, с ней был какой-то зверек. Но это неважно...
Сотрудники бюро эстетики с завистливым восторгом следили за движениями Гуго. Теперь они уже не сомневались в его титуле, а вчерашние неловкие потуги, как они и предполагали, оказались маскировкой.
В полночь воронок снова припарковался на паперти.
- Как прошел ваш день? – не улыбаясь, спросил главный Китель.
- Есть кое-какие зацепки. – уклончиво ответил Шерстяной. – Мы бы хотели поработать в архиве.
- Ваше право, но должен предупредить, что воздух в архиве нездоровый. Много пыли и...
- Ничего. Мы наденем респираторы. – отрезал тот.
Китель молитвенно сложил ладони и поглядел вверх. Гуго заметил, что ноготь на большом пальце его левой руки – почти черный.
- Прищемил дверью. – сказал Китель, не дожидаясь вороса. Гуго дрогнул. Вялость надломила его восторженную стойку.
Страшно, грустно, легко сделалось ему. Блики сливались в розовую простынь.
Шерстяной был бессмыслен. Он ни о чем не думал. Он боролся, он жил.
Главный Китель подозвал шофера. Водитель воронка был хилым человеком с прозрачным взглядом и влажными ладонями.
Китель коротко посмотрел на него, и не подавая руки, скомандовал: „В депо”.
Трамвайное депо, находившееся недалеко от Фабрики по отливу пластмассовых памятников, пугало Гуго с самого детства. Он помнил желто-красные извилистые языки вагонов, высовывающиеся из черно-бурой пасти строения, наполненного собачим лаем и иными потусторонними звуками. Депо опутывал высокий проволочный забор, сквозь который мальчик Гуго однажды видел плачущего кондуктора, который бил себя сапогом в грудь, приговаривая странное - „большинством голосов”.
Забор обнимал депо сплошняком, без единого намека на дверь или отверстие. Еще тогда – в кисло-молочном детстве
– Гуго спрашивал себя, как же туда проникают трамваи и другие работники министерства транспорта.
Теперь он увидел как. Серебристый подъемный кран, умело спрятанный в зарослях бамбука, растущего неподалеку.
Бамбук этот высадил здесь известный филантроп и китаевед, мечтавший разбить в этом месте ботанический сад. Но филантроп покинул наш мир при невыясненных обстоятельствах, успев засеять бамбуком только 10 квадратных метров недалеко от стойла трамваев.
Тонкая железная лапа с рядом театральных кресел быстро и незметно перенесла через проволочный забор Гуго, Шерстяного и водителя воронка.
Они оказались у входа в длинный терракотовый туннель. Мимо тихо прошла девочка с нарисованной собачкой. Гуго пытался проследить за ней взглядом, но девочка начала лысеть и растворять в темноте туннеля.
Водитель воронка повел их внутрь. Они наступали на куски коротких блестящих во мраке рельс, арматуру, какие-то мешки то ли с соломой, то ли с хрустящим пластилином. Где-то очень близко повторялся один и тот же звук, часто раздающийся на вокзалах промежуточных станций, когда железнодорожники стучат ломами по колесам, выуживая нужный, здоровый звук.
Наконец, перед путниками возник еще один трамвайный вагон. Он был нестандартного размера – намного шире и длиннее обычного. Шофер нажал на кнопку „по требованию”, которая находилась возле двери с внешней стороны вагона. Такого Гуго никогда не видел. У него кружилось голова, хотелось спать. Вялость во всем теле доставляла странное и мучительное удовольствие, устоять на ногах было трудно. Зуб напоминал о себе еле слышной приятной пульсацией. Шерстяной грозно посмотрел на Гуго. Тот изо всех сил старался взять себя в руки. Двери открылись.
Завеса тонкой золотой пыли ослепила их в первую секунду. Шофер снял висящие на крючке у входа респираторы и отдал их инспекторам светобоязни. Гуго и Шерстяной надели белые марлевые намордники и вздохнули свободно. Сквозь пылевой фронт начали проясняться внутренности вагона. Первое, что увидел Гуго, были широкие квадраты экранов, установленные над каждым креслом. Внизу на округлых ручках, за которые обычно держатся низкророслые стоячие пассажиры, помещалась черные коробочки пультов. Окна были переоборудованы в книжные полки, где помещалось огромное количество толстых твердых папок с порядковыми номерами и буквенными обозначениями. Например, VZ 4.762.
- Оставьте нас. – сказал Шерстяной шоферу.
- Но я бы мог структурировать. Моя помощь...
- Не понадобится.
С явным неудовольствием шоферу пришлось покинуть вагон. Не требовалось особой проницательности,чтобы понять, что главный Китель приказал водителю не покидать инспекторов ни под каким видом. Но Гуго не понял. И стал громко задавать заплетающимся языком глупые вопросы:
- Вот это да! Архив – в трамвае! Теперь, наконец-то, мы все узнаем?
- Знаешь... – грустно и громко ответил Шерстяной. – за последний год были открыты сотни Сверхновых звезд в далеких галактиках. Горько, что в Млечном Пути Сверхновые не вспыхивали уже более трехсот лет. Представляешь, как предсверхновая звезда выглядит перед вспышкой?
- Нет. – растеряно ответил Гуго, не понимая еще к чему клонит Шерстяной, но угадывая профиль шофера за задним окном архива. – Не представляю. А ты?
- И я не представляю. Если бы предсверхновая звезда вспыхнула в ближлежащей галактике и заранее стало известно куда смотреть... А так нет... Только в далеких...
- А как тогда? – догадавшись, спросил Гуго.
- Только по фотографиям. Хорошо, если в нескольких фильтрах. Тогда можно определить цвет и спектральный класс звезды. Но это все равно мало объясняет... Вот если бы получить спектр предсверхновой...
- Как его получить?
- Нужно измерить спектры сильно проэволюционировавших звезд, т.е. тех, что, возможно, являются кандидатами в предсверхновые…
Гуго не понимал ни слова, но, наконец-то, осознал степень опастности – круглая прозрачная голова шофера чуть заметно качалась за окном, словно ветка акации. Шерстяной продолжал говорить, снимая с полок синие папки с буквенным знаком „YG”. Он пролистывал тяжелые гладкие страницы, ничего не находил, ставил папку на место. Наконец, в папке YG 14 он обнаружил круглую металлическую пластинку. Шерстяной опустил ее в прорезь на боковой стороне экрана. Через секунду в вагоне громко заиграла музыка. Музыка была отвратительной. Она напоминала одновременно марш и писклявую детскую песенку. Вперемежку с тяжелым трансформаторным гулом.
У Гуго снова заболел зуб. Шерстяной продолжать рыскать по полкам.
Внезапно Гуго опять впомнил девушку с ихневмоном. Раньше он вспоминал ихневмона с девушкой – теперь ее, потом его и снова ее.
Их единственная встреча, даже не встреча, а так - перемигивание - состоялась настолько близко к звездам, звездам, о которых все время говорил Шерстяной, с такой нежностью, с ума сойти... Он вспомнил красный поводок, мягко перетянувший ее талию и грудь, замкнувшийся на шее ихневмона...
Надо ли быть писателем?
Надо ли быть вообще?
Когда в последний раз он целовал девушку?
Узкий красный ремешок, рыжий лоск волос и запах, нитью протянутый сквозь звезды – никаких оттенков, просто свежесть, концентрированная свежесть... И свобода.
Он не разглядел лица, он не видел глаз... Нет, не перемигивание... Иллюзия.
Нужно ли быть писателем?
В последний раз он целовал девушку больше года назад. Это была какая-то девушка из хора. Пела в хоре. Такими красными губами. Он подловил ее в парке, долго и неловко приставал, донимал просьбами о встрече, проводил до подъезда и на пороге - поцеловал. Гуго уже не помнил этой девушки, не помнил поцелуя, но помнил его послевкусие – такое тягучее, с нотами карамели, испуганный и кокетливый язык...
Больше ничего...
Почему так мало?!...
И больше ничего...
Нужно ли быть?
- Садись. – приказал Шерстяной, вставляя новую пластину в копилочную прорезь. – И смотри. Только тихо.
По оси иксов скользила картинка, по оси игриков – двигался голос за кадром.
Голос мягко объявил „История светобоязни”.
Гуго стал смотреть и слушать, и не мог поверить, не мог понять, не галлюцинация ли, не помутнение ли разума то, что он видит и слышит.
Может, все еще действуют капсулы? Но напряженно-молчаливое лицо Шерстяного не оставляло шансов.
Мозг Гуго цеплялся за образ рыжеволосой девушки, но не мог уцепиться. Образ разбивался о слова и изображения на экране.
Оказалось, что теорию светобоязни, как инструмент порабощения человечества придумал некто К.Ит еще сто лет назад. Теория была зашифрована, доступ к ней имело всего несколько человек на Земле – самые влиятельные: политики, богачи и проститутки. Теория эта заключалась в том, чтобы постепенно приучить человечество к отсутствию света, регулируя и постоянно уменьшая его дозы. Свет незаметно подменивался различными светозаменителями, которые вызывали эффект привыкания и, в конце концов, позволяли управлять умами или тем, что от них оставалось – безраздельно.
Сначала полигоном для испытаний стала небольшая деревня на берегу реки Саваоф. Недалеко от деревни под видом обыкновенной мельницы был построен светоулавливающий механизм. Он фильтровал солнечные лучи, искусственно делал их более тусклыми, что позволяло позже выпускать утро и раньше выводить ночь. Но не это было главным. На очередных деревенских выборах большинством голосов на должность коменданта был избран ставленник Кителей (уже тогда, все люди, имевшие доступ к теории светобоязни начали носить темные глухие кителя).
Комендант немедленно приказал всем жителям деревни сделать прививки от сибирской язвы, которая якобы готовилась атаковать населенный пункт. Привили всех: от новорожденных до сходящих в могилу. Новорожденные стали быстро, как на дрожжах, расти, сходящие в могилу, в отличие от прогнозов знахарей, прожили еще несколько лет. Все были счастливы и довольны.
Комендант, пользующийся безмерной любовью народа, организовал и возглавил Комитет Спасения. Этот самый комитет занимался внедрением главной части теории светобоязни – он фильтровал информацию, поступающую в головы деревенским жителям. Прежде всего, это касалось произведений искусства. Гастроли заграничного театра, намеревавшегося показать в деревне крамольную пьесу о бабочках и терроризме, были отменены. Строгий контроль осуществлялся в единственном деревенском книжном магазине. Все издания, более-менее вольного содержания, и особенно большие красочные альбомы с репродукциями художников-сюрреалистов, в продажу не поступали. Эти книги пополняли библиотеку Коменданта, которая находилась за семью замками, в одном из больших темных подвалов его белокаменного дома.
Был момент, когда жители деревни почуяли неладное. Они ощутили то, что К.Ит называл первородным светоголоданием. Не имея никакого понятия о том, что происходит, и от чего им вдруг сделалось так грустно, муторно и тоскливо, они явились под стены комендатуры, зачем-то прихватив с собой вилы. Но Комендант уже был предупрежден о возможных волнениях и всплесках. С отеческой улыбкой на лице он вышел к народу и объявил о том, что необходимо провести повторную вакцинацию.
На том все и кончилось.
После второй прививки деревенские как-то обмякли и уже ничему не сопротивлялись. Градус обожания коменданта не только не падал, но повышался с каждым днем. К тому же политика, «идеологов светобоязни» была очень острожной. Они полностью лишали людей собственной воли, внушали им нужные мысли, диктовали образ жизни, но на этом - остановились.
Они не сделали ничего амбициозного. Они дали этим людям жить обычной жизнью, почти такой же, как и до внедрения теории, лишь с некоторыми незаметными поправками. Они не стали сколачивать из сельских жителей непобедимую армию, фанатичную секту или стройотряд. Для этого, по словам Кителей, еще не пришло время.
Вместо этого они занялись другими деревнями, поселками и городами.
Тут, конечно, сразу же начались сложности. Чем больше был объект, тем труднее оказалось осуществлять фильтрацию, массово прививать население и отслеживать продукты культуры. И если Кителям и их помощникам вполне удавалось топить на дне молчания новые книги, картины и кинофильмы, то, что было делать со старыми? Каждый маломальский приличный город имел несколько музеев, одну картинную галерею, артхаусный кинотеатр и огромное количество медных, бронзовых и гранитных памятников, возведенных в честь весьма сомнительных деятелей, чье творчество шло в разрез с теорией светобоязни.
Именно тогда и зародился тот всевидящий, многощупальцевый орган, который позже получил название «бюро эстетики». Эти самые бюро занялись облагораживанием больших городов и районных центров. Они снесли все без исключения (даже безобидные) памятники и возвели на их месте десятки тысяч пластмассовых. В основном это были библейские персонажи, которые якобы ежедневно нуждались в двухразовом спрыскивании. Вещество, которое содержалось в эмульсии, за считанные секунды растворялось в воздухе и действовало на горожан также безотказно, как внутривенная вакцина - на сельских.
Кроме того, бюро эстетики контролировало деятельность союза писателей и художников, следило за афишами театров и кино, обеспечивало бесперебойную работу светоулавливающих механизмов, создавало ревизионные службы и сообщало в главное управление обо всех непривитых и неблагонадежных элементах.
И вот впервые за много лет успешной работы бюро в городе, где родился и вырос Гуго, произошел сбой. Из главного ревизионного Управления были присланы два инспектора светобоязни с информацией об утечке.
Прозрачная голова тихо плыла над вагоном в направлении церкви св. Колоссяна.
Когда они вернулись в гостиницу, Гуго приполз в номер Шерстяного просить еще о нескольких капсулах. Шерстяной обшарил глазами каждый угол своего люкса, внимательно осмотрел Гугову щеку, опухшую от мудрости, немного подумал и вышел вон.
Гуго последовал за ним.
Коридоры Дворца Спорта были наполнены влажным сиянием. Капельки пота блестели на широких затылках боксеров, капельки хлорированной воды дрожали на купальниках пловчих, белые капли крема от ушибов застыли на голенях атлетов.
Они шли вперед. Сворачивали в коридоры, поднимались по лестницам. Выше и выше. Уже неприкрытый вчерашней иллюзией мир пугал и завораживал Гуго. Хотелось забыться, зажмуриться, проглотить пару бело-розовых качелей и раствориться в плавном гамаке безветрия. Но Шерстяной не давал никаких передышек. Они поднимались вверх.
Наконец, ржавая железная створка поддалась. Шерстяной вылез первым и протянул Гуго руку.
Гуго посмотрел на эту руку и заплакал.
Вместо того, чтобы ухватиться и вылезти следом, Гуго прижал ладонь Шерстяного к своим губам, и осыпая ее слезами и поцелуями стал кричать, что не может принимать в этом участия. Шерстяной быстро высободил руку, схватил Гуго за локоть и втащил писателя на чердак.
- Давай возьмем и накормим всех несчастных. – раздражаясь, произнес Шерстяной.
Целый лес черных антенн рос из крыши, колосясь голыми стволами. Между ветвями на легком ветру колыхались сети, с первого взгляда напоминающие рыбацкие, а при более близком рассмотрении – колючюю проволоку.
Это они и были. Улавливатели света.
Гуго глядел на жаркое солнце, которое застревало в мелкозернистом пространстве, и дрожал от холода.
Между тем, жара стояла несусветная.
Несмотря на умаляющий взгляд Гуго, Шерстной и не думал вновь обращаться в бархатному мешочку цвета перетертой с сахаром вишни. Он стал раздеваться. Впервые за все это время Гуго видел, как Шерстяной снимает свой костюм.
Медленно, пуговка за пуговкой, нить за нитью он высвобождал свое хилое тело из тугих пут синей шерсти, пока не остался совсем голый в одной лишь набедренной повязке из желто-серого хлопка.
Затем он достал откуда-то узкий тюбик с кремом для загара, выдавил на ладонь густую белую кляксу и с удовольствием стал растирать худые плечи и впалую грудь. Тщательно обмазавшись, Шерстяной расстелил на крыше свои одежды и лег, подставив себя солнцу.
- Советую сделать тоже самое. Нужно восстановиться. За последние дни мы слишком часто дышали этой гадостью. Ляг и впитывай солнце. Оно хоть и фильтрованное, но – все равно. Здесь на крыше – чище.
Но Гуго не мог лежать. Он блуждал между антеннами, как заплутавший заяц. Зуб мудрости остервенело гудел, на лбу дергалась жилка. Не выдержав, он подбежал к Шерстяному и стал обшаривать его карманы в поисках бархатного мешочка. Шерстяной приоткрыл левый глаз и несильно ударил Гуго в плечо. Тот отлетел на несколько шагов.
- Слушай. – устало сказал Шерстяной. – У нас нет никаких шансов. И все-таки – есть надежда. Я не стал бы с тобой связываться, если бы не Он.
- Кто?
- Я не произношу его имени вслух. Самаритянский рынок.
- Наш дедушка?
- Он сказал, что ты – Мессия.
- Что-о?
- Что ты поможешь нам освободиться. При всем моем уважении к Нему, я этого просто не понимаю. Я вожусь с тобой уже несколько недель. Два коротких просвета – это все, чего мы добились. Ты все еще хочешь быть писателем?
- Не знаю. Нет.
- Это первое. И второе – твой арамейский. Пока все. Но и этого слишком мало, чтобы уничтожить такого врага, как они.
- Это ошибка. Я не хочу. Я не хочу быть Мессией!
- Я тоже не хочу.
- Но что мне делать?!
- Кто из нас Месссия?
Гуго сел на крышу и обхватил колени руками. Мерно раскачиваясь, он ощущал, что потихонечку сходит с ума. В каких-то тенетах мерещилась девушка. Без ихневмона. Крупная слеза, пронизанная тусклым солнечным лучом, катилась по его распухшей щеке и словно была создана для макросъемки. Но поблизости не было ни одного фотографа. Все фотографы в городе снимали закаты и памятники. Больше им ничего не приходило в голову снимать.
Еще бы.
Бюро эстетики работало исправно.
Шерстяной приподнялся и заботливо намазал кремом затылок плачущего Мессии.
Вечером Шерстяной повел Гуго к стоматологу. По дороге он рассказал ему об искушениях.
- К тебе придут.
- Кто?
- Я не знаю.
Стоматологический кабинет был залит до краев бело-зеленым искусственным освещением.
- Садитесь. – подкупающе улыбнулся молодой врач в полиэтиленовом берете. Беретом он явно гордился, выпуская из-под резинки прядь жидких черных волос.
- Так-с... Ну что? Тут только удалять.
- Как? – мучительно выдохнул Гуго, зажмуриваясь от боли.
- Растет он у вас неправильно. Одним краем давит на седьмой, а другим – ранит щеку. У вас - шрам. Кроме того, уже началось воспаление. Надо рвать.
- Рвите. – радостно разрешил Шерстяной.
- У вас нет аллергии на обезболивающее? – спросил врач, всаживая в десну тонкую длинную иглу.
- У-у-у-у... – застонал Гуго.
- Ничего. Сейчас проверим. А хотите я вам стихи почитаю?!
- Не-е-ет! – испуганно замычал Гуго.
- Вот и хорошо, что согласились. – сказал доктор, делая второй, третий, четвертый уколы. – Это о моей жене. Ее зовут Хана. Она кстати их сама написала. Стихи. А я редактировал. Откройте рот и сидите ровно.
Я измеряю дни – меридианами
Курсы вождения – снисхождения
Здравствуй, Хана.
Хана, молчит, не здоровается – отражение
позволяет себе невежество и движение
по диагонали.
В зеркале Хана себя узнает едва ли,
зеркало – не показатель,
а вот глаза –
главное, из того, о чем я хочу сказать,
потому что в твоих зрачках
Хана точней отражается, чем в очках,
в стеклах автобусов, в лампочках и витринах
Хана качается в сумерках, как бригантина
И появляется отблеском в облачках.
- Хорошие, кстати, стихи. – отметил Шерстяной, когда окровавленный зуб, зажатый в железных щипцах, возник перед глазами Гуго.
- У меня жена – талантливая. – подтвердил доктор. – Два часа не кушать. Ватку выплюнуть через десять минут.
Голоса сделались тише.
Они снова лежали на крыше в зарослях антенн, рассматривая звезды. В какой-то момент к человеку приходит равновесие. Обычно это означает, что наступил конец света.
- Почему никто не напишет роман о звездах? – спросил Шерстяной.
Звезды гибельно подмигнули.
Шерстяной рассказывал о голубых и оранжевых гигантах, и о том, что наше Солнце - жёлтая звезда Главной Последовательности - находится на окраине рукава Ориона и что диаметр галактики около 100 тысяч световых лет (хотя внешний шлейф простирается намного дальше), и размер ядра-элипсоида – приблизительно пять на десять тысяч, а толщина галактического диска тоже где-то....
Возраст галактики - 12 миллиардов лет. Хотя это не точно… Проблема единиц измерения…
Гуго осторожно нащупывал языком пустоту, на месте которой еще час назад гнездился непокорный зуб. Пустота отдавала терпким лекарством, далеким вкусом крови и близким ощущением гибели.
- Возвращаемся. – сказал Шерстяной.
Гуго уже не боялся спать в бассейне. Весь город был бассейн без спасательной бригады и пространства для уединения….
- Я плохо плаваю. – бормотал лишенный мудрости Гуго, засыпая на предательской глади, и вдруг дверь открылась. Почти сразу он угадал девичий силуэт, движущийся в черноте люкса, но ни очертаний, ни абриса разглядеть не удавалось. Девушка присела рядом на перину.
- Добрый вечер. Меня зовут Хана.
Гуго снова прикоснулся к зияющей пустоте. Ну, конечно. Доктор был «свой». Точнее «их». И она – та самая Хана, поэтесса, жена стоматолога.
«К тебе придут. Кто? Я не знаю.» - все обрело смысл.
- Прочтите мне что-нибудь. Из раннего.
- Я не помню стихов наизусть.
- Тогда просто расскажите что-то.
- Что именно?
- Не знаю. Какие-нибудь новости.
- Вы верите в теорию большого взрыва? В то, что наша Вселенная – результат большого взрыва?
- Я не знаю.
- Правда? И я не знаю.
В темноте становилось видимым ее дыхание. Оно отражалось от влажных стен. Было сыро, он лежал не двигаясь, укрытый голубым покрывалом. Страх неожиданно улетучился.
- Вы умеете готовить, Хана?
- Ну так… Не виртуозно. В основном супчики. Вкуснее всего получается на бульоне. Но каждый раз выходит по-разному. Это мне всегда нравилось в кулинарии. Непредсказуемость супа. И продукты те же самые, и рецепт, и манипуляции, но никогда не бывает повторов. А вы умеете готовить?
- Нет, вообще-то. Но всегда хотел.
- Вы голодны?
- Я? Не знаю. Может быть.
- Тогда полежите здесь, подождите меня – я что-нибудь придумаю.
Она вышла, он продолжать лежать. Гуго понимал, что нужно подняться, выйти из бассейна, пойти по коридору, свернуть на лестницу, опять по коридору, найти комнату Шерстяного, сообщить о вторжении…. Нужно бежать. Нужно рассказать ему о том, что они уже пришли. Бесы пришли искушать его. Но это было бы нечестно. Если тебя приходят искушать бесы, то пусть или искусят, ли убираются восвояси. Гуго решил дождаться.
Ему стало интересно жить.
Она вернулась через двадцать минут. За это время он мог бы покинуть Дворец Спорта. У нее в руках был шуршащий сверток. Хана села на краешек бассейна, рядом с Гуго и стала разворачивать пакет. Медленно, слой за слоем, высвобождались запахи – сначала сладкого перца, потом огурцов, петрушки, лука и, наконец, помидор.
Гуго ничего не видел. Глаза, вместо того, чтобы привыкнуть к темноте, с каждым мгновением отвыкали, слабели, пока вовсе не погрузились в многомерную эхообразную тьму. Зато руки и нос стали чувствительней. Хана вкладывала в ладони Гуго овощи и зелень, и он вдыхал их, как вдыхают бесценные эссенции, он внимал каждому оттенку и полутону, умело отделяя запах земли от аромата ее кожи. Жена стоматолога не пахла чем-то особенным. Она пахла чем-то простым - практически детским.
Наконец, когда он перетрогал все ингредиенты, его руки ощутили нечто прохладное и плоское. Это было фарфоровое блюдо.
- Мы сделаем салат.
Гуго понимал, что если сейчас она достанет нож, чтобы в темноте начать «нарезать овощи», он может оказаться одним из них. Овощем. Но Хана сказала:
- Мы будем делать это руками.
- Как? - спросил Гуго.
- Осторожно.
Прямо перед его носом Хана аккуратно вспорола толстую пористую ткань сладкого перца, распотрошила его, вынула хвост и нагромождение семян, и стала медленно кромсать мясистую плоть. Гуго взял другой перец и сделал тоже самое. Клочки они бросали в фарфоровое блюдо.
Потом принялись ломать огурцы. Некоторые попадались с острыми пупырышками, и Гуго даже поранил палец. Упругие вогнутые огурцы сложно было разломать на мелкие кусочки, но Гуго очень старался. Затем стали рвать помидоры. По рукам тек едкий сок, который обжигал заусеницы.
Наконец, когда они раскромсали и разломали все овощи, мелко изорвали петрушку, укроп и щавель, Хана достала откуда-то спичечный коробок с солью. Взяв щепотку, она вслепую посолила салат и перемешала его. Гуго тоже взял щепотку, посолил и перемешал.
Непроизвольно, без всяких приглашений и церемоний, они зачерпывали ладонями горстки рваного салата и отправляли в рот. Никогда Гуго не ел ничего вкуснее. Он помнил, что случилось после гаденького бутерброда в «Хлопковой змее», но не мог, не мог остановиться… К тому же тот поганый химический ломоть не шел ни в какое сравнение с восхитительным рваным салатом.
Он знал, что за салат придется расплачиваться, что сейчас его начнут соблазнять, а позже возможно и бить, но Хана продолжала спокойно жевать, иногда перебрасываясь с Гуго короткими репликами.
- Вкусно?
- Ага.
Наконец, фарфоровое блюдо опустело. Хана убрала его с постели и поставила на пол. Все происходило в полной беспросветной солнцезащитной тьме.
Гуго напрягал мышцы лица, напрягал пальцы, выпрямлял позвоночник, он ждал удара с любого фланга. Удара не было.
- А у вас кот был?
- Что?
- Ну, кот в детстве у вас был? Или там – собака?
- Хомяк.
- И как его звали?
- Лаврик. Лавр.
- Лаврентий… А у меня жила черепаха и она была страшно некоммуникабельная. Она не хотела отзываться ни на одно из тех имен, которые я ей придумывала. И потому была безымянная. Все время сидела под диваном и отказывалась есть колбасу. А я так старалась. Воровала из холодильника папину любимую, докторско-любительскую, и бросала черепахе под диван. Через несколько дней родители учуяли в моей комнате гнилостный запах. Когда под диваном обнаружились залежи испорченной колбасы, меня подвергли домашнему аресту, а черепаху отдали в деревню. Потом из деревни пришло известие, что черепаха сбежала. Я до сих пор не могу в это поверить. Сбежала… Куда она могла пойти?
- Не знаю.
- И я не знаю.
- А когда вы написали свое первое стихотворение?
Хана засмеялась.
- Мне вот недавно тоже задавали этот вопрос. В редакции альманаха «Вестник стоматолога», где публикуют мои стихи. Я, конечно, не стала им говорить, что вопрос глупый, а соврала, что пишу с 5 лет. Но ведь вопрос и, правда, глупый. Написание стихов – это естественная потребность, как, например, потребность в еде, питье, любви и даже разных неприличных вещах, но все-таки естественная… И чем естественнее потребность, тем более незаметным и даже обыденным становится ее удовлетворение… Ну такое каждодневное волшебство… Вот вы же сейчас не вспомните, когда впервые съели кусок свинины или выпили лимонаду? Ну, как же можно сказать точно или даже приблизительно, когда начал писать стихи? Представляю себе строки в какой-нибудь хрестоматии «Такойто-то взял и сделался поэтом в 17-ть часов 35 минут такого-то года по такому-то времени…»
- Ну почему… А я вот помню, когда написал свой первый рассказ. Он назывался «Грыжа». Я писал его два часа и когда закончил, то стал писателем. Мне было одиннадцать лет и три дня. Но я же не знал… Я тогда еще не знал, что… Я…
Гуго осекся.
Какая к черту Грыжа?
Вот и все. Конец. Все. Просто. Ни за грош. И никакого тебе искушения, никакого стада свиней, летящих в пропасть. Порция салата и неумение держать язык за зубами.
Инспектор-баснописец, тебе конец – ты проговорился!
Гуго уткнулся лицом в урчащую бесформенную подушку. Он чувствовал, как на его шее загорается четкий контур – линия, по которой будут резать/ломать/рубить голову. Подсказка для неопытного палача.
Поздравляю.
Поздравляю, Гуго!
С другой стороны – за что? Кто ты, Гуго, такой, чтобы тебя так запросто и так жестоко наказывать? За какие грехи назначают избранным? Ведь это не может быть правдой, это подлая, предательская ошибка. Как они могли подумать, что этот болтливый идиот - Мессия? Как могли они сами в это поверить, надеть колпак, отвезти в алтарь, показать архив? Как они могли?
Нет, нет…
Ты не виноват. Ты не можешь быть ни в чем виноват. Ты просто человек. Ты обычный человек. У тебя есть право – священное право быть никем, ни в чем не участвовать, ни с кем не бороться, ничего не решать, сидеть в плохом кафе, жрать квашенные помидоры, пить горький цикорий, мечтать о тухлом романе, не знать названий ни одной звезды… Нет, это не ты, Гуго… Не ты проговорился и разрушил, не ты уничтожил, не ты, не ты… Ты – герой. Маленький, безымянный герой – жертва ошибки, халатности и попустительства. А истинные преступники - это они. Они - Шерстяной и Наш Дедушка… Бывший работник планетария и торговец поношенными капюшонами.
Откуда я знаю арамейский?
А с чего вы решили, что я его знаю?
Я не могу произнести ни слова.
Я – никто и зовут меня никак. Я – буквоед, я – Гуго, убейте меня, но запомните: я не виновен! Я даже не писатель, я – просто человек, у которого украли тубус.
- Что с Вами? – спросила Хана по-арамейски, легонько тронув Гуго за плечо.
Он поднял голову от подушки, мокрой с обеих сторон, и вгляделся в черноту ее лица. Неужели этот соблазн – «предвкушение искушения» - неужели так ничего и не случилось? Так странно. Так горько.
Словно готовился к реплике, репетировал до исступления, дышал прогорклой закулисной пылью, исходил волнением, боялся провала, мечтал об успехе и в результате – был зашиблен декорацией, так и не вышел на сцену, не знал настоящего позора, не балансировал на грани пустоты, а просто встал над ржавой катушкой, подставил голову, даже не попробовал, нет, – а сразу в больницу, в морг, на кладбище, на свалку, в забытье…
Гуго резко поднялся и протянул вперед руки. Шея Ханы оказалась совсем тонкой, и Гуго понял, как это нетрудно, вовсе не трудно, правда не трудно – тихонечко придушить. Он обхватил ее пальцами, как когда давно схватил шест в стране Купольных Мойщиков, и, пробуя, как хирург пробует скальпелем плоть перед надрезом, тихонько нажал… Она не издала ни звука, а только сильно поддалась вперед, наклонилась, прикоснувшись завитками волос к Гуговой щеке, внутри которой жила многократная, сама на себя помноженная пустота. И Гуго вдруг остановился, отпустил руки.
Кто-то выдернул шнур, и стрелки стали. Электронные светящиеся цифры не успели выпрыгнуть в новую минуту и расплылись зеленым пятном на полумертвом циферблате. Тыльной стороной ладони Гуго коснулся мягкого теплого подбородка, губ, носа… Нос у нее был холодный и узкий… И нечаянно Гуго понял, что нет и не будет никакого искушения, никакого соблазна, что, на самом деле, никто и ничто…. И от вселенского бессилия, от этой горькой немощи, от жалости, он поддается и принимает бесовский подарок… Потому что только этим одним – не подарком, а актом его принятия – он, Гуго, способен извлечь себя из голубого квадрата, забыться, не думать …
Полет нормальный. В бездну.
И сосчитав до одиннадцати, он оторвался.
Ничего более нежного, более влажного…
Все кружилось.
Не открывать глаза.
Выгнулся, как волчонок, и снова поцеловал.
Ни та девушка из хора, ни долговязая критикесса из секты постакмеистов, ни даже молоденькая продавщица из рыбного, абсолютно не накрашенная, милая, пахнущая скумбрией, никто и никогда не дарил Гуго таких поцелуев.
Но и тогда, в момент полного оглушенного погружения, где-то глубоко, в чистом переулке сознания, Гуго понимал, что этот головокружительный мёд - не особая техника, не следствие яда, которым вместо соли был посыпан салат, нет, это просто такой поцелуй, для нее обычный, а для него - космический, смертельный, живой.
Он целовал ее много-много раз, и каждый раз она отвечала, и каждый раз ему казалось, что этого мало, непростительно, ужасно мало, и нужно еще, и как бы она не исчезла, и целовал ее еще, и снова испытывал жажду…
Тем же самым свободным уголком памяти он ощутил и понял, что, конечно, не нужно быть писателем. И даже Шерстяной ошибался – книги о звездах ничего не стоят, если ты сам никогда не видел звезд, и, скорее всего – никогда не увидишь. Писать нужно только о том, что видел. Что знаешь. Но даже этого не нужно. Лучше, чем писать – просто жить. Существовать внутри этого потока, не выныривая, не отвлекаясь, не глядя по вечерам в зеркало печатной машинки, не воруя у себя самого бесценные часы взамен на еще несколько глотков писательского зуда (зачем?) – просто жить…
А еще в этих поцелуях были ноты триумфа. Он увидел лоскут красного бархата, голую руку в звенящем каскаде браслетов, полет распустившихся цветов, рукоплещущий зал… Гуго не понял, было ли это его видение, или он украл его из головы той, которую целовал… Возможно, так чествуют беса, сумевшего соблазнить жертву? а, возможно, жена стоматолога в детстве мечтала стать актрисой и сыграть Нину Заречную?… Кто такая эта Нина? Гуго не знал. Стало быть, видение украдено.
Писать нужно только о том, что знаешь.
Нужно знать, что писать вообще не нужно.
Поцелуй меня еще, пожалуйста.
Поцелуй меня еще…
Это кажется из какой-то песни. Из Песни Песней. Или просто из какой-то обычной песни. Какая разница?
«…как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими (14)»
Уголки ее губ пахли календулой и маргаритками. Он помнил этот запах. Когда-то давно бабушка заваривала ему цветочный отвар, когда маленький Гуго, днем нагонявшись в мяч, вдруг простужался и ночью плакал от боли в горле…
После нескольких ложек желто-оранжевого отвара, на утро от боли не оставалось и следа, и он снова бежал в поле…
Но Хана не пахла бабушкой, и не пахла отваром, уголки ее губ пахли цветами – календулой и маргариткой и чем-то еще таким, что невозможно было идентифицировать…
Гуго гладил ее шею и плечи. И вдруг в центре его правой ладони возник прохладный холмик груди. Ружье, висевшее в глубинах Гугова мозга, выстрелило тысячью серебряных шариков. Мягко коснувшись поверхности сознания, шарики стали опускаться на дно, словно медленный фейерверк. Первые секунды Гуго следил за их плавным падением, но левая его ладонь оказалась в эпицентре нового взрыва. Уже не шарики – огненные косы слепили сердце, обжигая боковые стенки.
«Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями. (15)»
Гуго поцеловал ее снова.
Гуго выдумывал новые слова.
Но он поклялся никому не говорить их, и тут же забывал, забывал.
Руки запутались в вязкой, тяжелой слабости – нежности, бездыханности. И, наконец, взлетел.
«Живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями (16)».
Нет, нет. Не нужно быть писателем. Все уже написано.
Она что-то шептала, что-то говорила ему, или он говорил что-то, и сквозь плеск и свет и сон, он различал, словно журчание радиоволн, различал, улавливал… Это было невероятно.
«Сверхновая звезда YG 14 была обнаружена в галактике NGC2403.»
Я схожу с ума.
«Ее открыл астроном-любитель из какой-то оглохшей деревни.»
Я понял, что не жил. Я не жил до этого. Поцелуй меня еще.
«Блеск сверхновой в момент открытия был 11.8 в полосе V.»
Я писатель, но слова во мне гаснут. Ты – прекрасна, прекрасна, прекрасна…
«Тип сверхновой означает, что взорвался массивный "желтый" или "красный" сверхгигант, размер которого мог достигать нескольких сотен (до 5000) радиусов Солнца.»
Я сейчас - ты, а дальше - умру. Спасибо.
«Также это означает, что в спектре сверхновой присутствуют линии водорода, а кривая блеска имеет тип "плато". Перед взрывом звезда должна была достигнуть критической стадии эволюции. В ее ядре возникает неустойчивость при "горении" тяжелых элементов (от углерода до железа), которая приводит к резкому сжатию (коллапсу) и детонации ядра.»
Ещё.
«Получается, что YG 14 - самая близкая сверхновая, появившаяся за время существования астрофизики.»
Ты – моя.
«Вид кривой блеска полностью определяется распределением газа вокруг взорвавшейся звезды.»
«Мандрагоры уже пустили благовоние, и у дверей наших превосходные плоды… (17)»
Он еще спал, когда массивная серая туча боком влезла в открытую форточку. Уличное молчание, предвещающее битву, словно мерзлый мармелад перекатывалось во рту обреченного города. Внутренний гул нарастал.
Гуго еще спал и во сне уже знал, что спать осталось недолго. Нервно шарил руками по теплому бассейну, сжимая в руках какую-то веревочку. Наконец, короткий всхрип половиц разбудил его, и следующая секунда растянулась в кинофильм.
Глаза его сразу стали необыкновенно зоркими. Они выхватили из прозрачного утреннего воздуха, штрихов, пылинок - обнаженную спину уходящей Ханы. Она была тонкая, светлая, натянутая, как струна, серебряная иголка, рыжеволосая. На секунду она обернулась, и Гуго увидел профиль, и Гуго умер, и Гуго закричал. Это была она. Девушка с ихневмоном. Девушка. Та самая.
Гуго был с ней. Целую ночь. Целовал – был. И не понял! Глупый, сумасшедший, малограмотный Гуго!
Остановись!
Он закричал так, что пустота, жившая в лунке изгнанного зуба, опрокинулась и вылетела полынной горечью. Он даже не заметил, как на него приземлилось это исчадие ада. Зверь вцепился Гуго в брови. Маленький юркий дьявол.
Мангуст, ихневмон. Он терзал Гуго, как терзал бы главную свою змею, потому что у каждого мангуста есть главная в жизни змея и так уж вышло, что именно Гуго оказался главной змеей этого ихневмона. Гуго собирался написать о нем роман, а вместо этого - соблазнил его женщину.
Никогда не нужно писать о том, чего не знаешь.
Лоскутки кожи, нос, губы – все загорелось ядовитым огнем когтей и зубов, загорелось, расползлось, и Гуго подумал: до скольки он успеет сосчитать?
Он сосчитал до двух.
А потом услышал крик Ханы. Этот прекрасный голос, который он никогда не забудет, которым была зачехлена прошедшая ночь, который сделал его живым, застыл на последней надрывающейся ноте, и стих. Сквозь густые масляные потеки, Гуго не ничего видел, но слышал шаги – они удалялись, удалялись… Умывшись кровью, Гуго вытер глаза и лоб, понял, что погиб.
В люксе никого не было. Она ушла, забрав с собой бесноватого ихневмона. Убила ли она его, ублажила ли лаской? В руке Гуго остался красный поводок, тот самый, который он видел тогда, обмотанный вокруг ее стана, груди - тогда – на мойке звезд, груди, к которой прикасался этой ночью, несколько часов назад…
Сердце продолжало стучать по инерции. Проглотив кровавый комок, Гуго поднялся на ноги и вышел из номера. Он знал, что пытаться догнать ее - бесполезно.
Что с того, что он полюбил ее, что он теперь ни проживет без нее и часа, что он, наконец-то, понял, что не стоит быть писателем, а нужно быть просто счастливым? Что с того, если она принадлежит им – Кителям, Капюшонам, Стоматологу – мерзкому хирургу, лишившему его зуба… Единственного, необходимого зуба. Зуба мудрости. Куда он его дел? Гадкий докторишка, муж… А может – все обман, прикрытие? Но – неважно…
Теперь не осталось ничего.
Не ощущая ни боли, ни страха, ни сомнений, минуя комнату Шерстяного и даже не заглянув в нее, Гуго поднялся на крышу. Одним прыжком, одним усилием, он вынырнул на поверхность. Он – Гуго-писатель, Гуго-квашенный помидор, Гуго-нытик, Гуго-трус перестал существовать. Остался просто Гуго. Но – без согласных.
Уо.
Теперь его звали Уо.
Он сам себя так звал, потому что больше никому на свете не был нужен.
Уо подошел к краю и взглянул на город.
Война началась.
Кителя отменили политику бездействия, перестали осторожничать и перешли в наступление. Уже никто не маскировал страховочную сетку на солнце клейким апельсиновым соком. Горожане смотрели на Звезду через решетку – сквозь фильтр. Зависимость, зависимость, боль, зависимость и светобоязнь. Он видел, как они выкручивали им суставы. Люди падали прямо на тротуары и корчились, корчились. Черные воронки, словно несметное стадо тараканов, останавливались на обочинах и опрыскивали непокорных эмульсией.
Блиц-криг.
И никто даже не вскрикнет. Конечно, они уже все знают. Знают, что Уо и Шерстяной – никакие не инспектора, возможно, именно они вынудили их начать войну раньше срока. Страх. Боязнь отпора. Знали бы Кителя, что за этими двумя безумцами, решившими выступить против системы не было никакой другой системы, а был только старый, и, скорее всего свихнувшийся торговец поношенными капюшонами - Наш Дедушка, говорящий на арамейском…
Теперь неважно, что до и после.
Гуго поднял железный лом, валявшийся на крыше, и одним движением хилых своих рук согнул этот лом. Лом превратился в косу. Косильщик Уо встал посреди поля и четкими тяжелыми рывками стал косить антенны. Одна за другой, упругие стебли, ложились под ноги Уо. Сетки выходили из строя. Люди, валяющиеся на тротуарах, получали каплей солнца больше, но это их не спасало, и не могло спасти. Уо знал это. Но продолжал косить.
Он рубил до тех пор, пока, наконец, крыша Дворца Спорта не очистилась от ветвистых отростков улавливателей.
Разбежавшись, Уо перепрыгнул на другую крышу. Она находилась всего в пятидесяти метрах…Это был Центральный Гастроном. Когда поле гастронома было скошено, Уо разбежался и перепрыгнул на крышу Университета.
Там абитуриент Уо когда-то провалил вступительный экзамен по литературе, и с тех пор так никем не стал. Стая черных бабочек отчетливым клином порхала на горизонте. Гуго знал, куда они летят.
Он продолжал косить.
Он был косильщик, а не писатель.
Вот он кто был.
Страшнее чем рев сотни истребителей, ужаснее, чем гул толпы на съемках теле-шоу, невероятнее раскалывающегося неба казалось их приближение. И все же: было ли что-нибудь прекраснее этого зрелища? Было ли что-нибудь изысканней изгибов их черных ажурных крыльев с крестообразным рисунком? Не было.
Нет, было!
Ее лицо. Просто ее лицо. Овал, словно проведенный остро заточенным грифелем волшебного карандаша. Два чудесных глаза – один чудеснее другого, и губы с цветочным ароматом, и грудь, такая прекрасная, что прелесть ее была явно чем-то большим прелести просто женской груди, эта красота отрывалась от красоты плоти, которая скована рамками поз, оковами старости и дыханием смерти, отрывалась и устремлялась куда-то в облака….
Облака задевали крылья.
Непроницаемые зерновидные глаза чугунных тварей следили за каждым жестом Уо. Он чуть заметно сжал свое оружие, и жуткая эскадра заревела низким яростным ревом. И только тогда Гуго заметил, что у бабочек есть наездники. Блестящие ободки знакомых пуговиц сверкнули в утреннем ознобе.
Главный Китель оседлал самую крупную, самую уродливую бабочку. В одной его руке была антенна, в другой – сеть. Также вооружены и остальные.
Уо улыбнулся. Он увидел себя палисаднике. Трехлетний толстый мальчик в желтой майке и бледно-зеленой (цвета соплей) панамке. Где-то он слышал, что перед смертью, вопреки распространенному заблуждению, люди думают не о смысле жизни, а о всяких пустяках.
Так и есть.
Уо помнил, как извалял эту самую панамку в грязи, а затем пальцами нарисовал на ней живописные разводы. Мама почему-то не обрадовалась.
В детском саду он ненавидел пенки на молоке и любил орать дурацкие стишки.
В туалете пусто – выросла капуста, а старухе десять лет, она ходит в туалет…
Силач Бамбула поднял четыре стула.
Из сказки Пиноккио он любил только одну страницу про то, как Карабас-барабас чихает. По принуждению сына, папа прочитал эту страницу раз двести. Папа ненавидел эту страницу.
Выходит, что перед смертью нечего и вспомнить.
Он даже не знает, была ли она на самом деле? Может быть, она ему просто приснилась – эта женщина с Галилейского моста, жена стоматолога, Хана? Бывает, приснится же.
Нет, не бывает!
Было бы горько – сейчас узнать, что все на самом деле – сон.
Сеть просвистела возле уха. Уо сделал шаг назад, и понял, что бабочки набирают высоту, рассредоточиваются и окружают его со всех сторон. Уо ударил ломом по той, которая подлетела слишком близко. Он целил в Кителя, оседлавшего эту тварь, но Китель пригнулся, и палка с безнадежным лязгом угодила бабочке между глаз. Уо показалось, она улыбнулась. Ей нипочем удары лома. Она неживая.
Крылья трепыхались так близко, что Уо ощущал вибрацию воздуха. Воздух был беден. Ни кислорода, ни солнца. Главный Китель слева раскрыл сеть, а справа метнул в Уо антенну, надеясь, что тот отскочит вбок, но Уо снова отступил назад. Обернувшись, он увидел мир сквозь крестообразный узор огромного крыла. Что есть мочи Уо влупил по крылу ломом и вдруг…бабочка дрогнула. Разорванное крыло захлебнулось отвратительным соком - каплями коричневой сукровицы – машина перестала держать равновесие, ее перекосило на правый бок, и летчик выпрыгнул с подбитого самолета. Теперь он стоял прямо перед ним, размахивая сетью. Уо пригнулся, делая вид, что отступает, и вдруг ринулся на противника. Он не понял сам, каким образом свил петлю вокруг его шеи.
Красный поводок? Красный поводок.
Нет, она - не сон.
Она существует. Есть доказательство. Вещественное. Поводок. Красный.
«Наконец-то, придушу.» - с веселым отчаянием подумал Уо.
Уо стиснул зубы и на секунду показалось, что он чувствует восьмой - левый верхний – мудрости… Но - нет. Китель даже не прищурился. Он оторвал ладони Уо от своей шеи и швырнул его на пол. Но Уо зацепился за лацкан кителя и оборвал верхнюю пуговицу. Неожиданно противник побледнел и схватился за грудь. Не раздумывая, Уо рванул вторую – у Кителя подкосились колени. Когда он отодрал третью – наездник бабочки покрылся пеной, выпучил глаза и упал на пол. Подняв голову, Уо увидел прямо перед собой Главного Кителя. У него в руках был пульверизатор с эмульсией. Уо не успел закрыть лицо. Отравленная струя брызнула прямо в глаза, и мир помутнел. Сквозь муть он успел увидеть, как длинная черная змея выползает из черного ногтя Главного Кителя. Красная пасть с раздвоенным языком, шипя, набросилась на Уо-Гуго.
Рычание, чавканье, стон.
Что это?
Строчки из методички «Юный зоолог».
«Укусы множественные, яд чрезвычайно сильный и быстродействующий. Смерть наступает от удушья из-за паралича дыхательных мышц. Противоядие отсутствует».
Почему же я еще жив и что это за мерзкий запах?
- Умница-малыш, иди ко мне.
Что? Какой малыш?
Отвратительная, черная, липкая. С перекушенным горлом.
Кто с перекушенным горлом? Как это – «с перекушенным»? Кому это – «перекус»? Кто «умница-малыш»? Кто «иди ко мне»?
Мертвая змея валяется в луже крови. Чьей крови?
Пьяный от злости ихневмон дрожит на плече Ханы.
Черные бабочки с развороченными утробами. Кителя с отрубленными пуговицами. Пустые крыши. Бледные удивленные люди.
Наш Дедушка и Шерстяной.
Они говорят на арамейском.
Девушка говорит на арамейском. Мангуст молчит, но, кажется, вот-вот заговорит. На арамейском.
- Здравствуй, Гуго.
- Здравствуй, Хана.
- Как ты?
- Умер?
- Тебя спас мангуст.
- Ненависть?
- Все относительно.
Наш Дедушка ласково улыбается.
- Пойдем, сынок.
- Откуда я знаю арамейский?
- Пойдем, сынок.
Спускаются.
Дворец Спорта с обшарпанными стенами и потными спортсменами дышит тяжело и устало. Битва окончена, но Гуго пока не понимает, на чьей он стороне: победителей или побежденных.
Гуго смотрит в бассейн. Это в детстве он казался огромным. На самом деле, тут мелко. По колено. В самых глубоких местах - по грудь. Не глубже. По грудь. Грудь. Грудь Ханы.
У нее такая грудь.
Хана.
- Я могу взять тебя за руку?
- Ты можешь.
Они идут по улицам. Охрипший город щурится. Город глядит на себя в зеркало без маски. Реальность ослепляет. Кто-то плачет, кто-то рвет на себе одежду, кто-то кого-то целует.
- Можно я тебя поцелую, Хана?
Нет, он этого не спросит. Он оставит вопрос невысказанным.
Кто она?
Кто?
Зачем подсыпала яд в его салат, зачем спасла? Почему они все улыбаются?
Выходят на Самаритянский рынок. Ветер подбрасывает капюшоны. Они медленно стелются по полу, а те, что легче - летят над лотками со свежими фруктами.
Навстречу выходит Лазарь. Он обнимает Шерстяного, целует руку Хане, становится на колени перед дедушкой. Дедушка не желает коленопреклонения. Дедушка поднимает Лазаря. Лазарь держит в руках что-то знакомое. Что это? Это тубус.
Нет, нет, спасибо, он мне больше не нужен.
Появляются поэты и прозаики из Парка Лота. Они несут сдавать бутылки. Все закончилось. Теперь можно писать пьесы. Ну, и там стихи…
- Что будешь делать, Гуго? – спрашивает Хана.
- Не знаю. – улыбается Гуго. – Ничего.
- Из тебя получится хороший писатель. – говорит Шерстяной.
- Очень хороший. – добавляет Наш Дедушка.
- Но зачем быть писателем? – спрашивает Гуго.
- Как хочешь. – смеется Шерстяной.
Они идут дальше. Мангуст тихо засыпает на плече Ханы.
- У меня остался твой пояс. – говорит Гуго, протягивая Хане красный поводок.
- Он твой. – отвечает Хана. – И малыш – тоже.
Она осторожно передает Гуго спящего ихневмона. Он не просыпается.
- Я искал тебя.
- Ты искал мангуста.
На стенах проступают надписи.
«Вступись, Господи, в тяжбу с тяжущимися со мною, побори борющихся со мною; возьми щит и латы и восстань на помощь мне… (18)»
Они выходят на площадь Назарея. Площадь пуста. Под разбитым колпаком плексигласа никого нет. Гуго успевает заметить удаляющиеся фигуры детей и Христа. Они устали. Они идут в тень.
Мангуст спит.
Гуго нащупывает в кармане какие-то листы. Это главы из романа, жившие в тубусе. Роман из прошлой жизни. Даже не глядя в текст, Гуго переворачивает страницы, и что-то пишет на обороте.